Index | Анастасия Шульгина | Littera scripta manet | Contact |
1. ВВЕДЕНИЕ
А. ПОЧЕМУ ЕВРОПЕЙЦУ ТРУДНО ПОНЯТЬ ВОСТОК
Я – человек, воспринимающий мир исключительно по-западному, и потому мне не остается ничего другого, как глубочайшим образом проникнуться всей необычностью этого китайского текста. Конечно, кое-какие познания в области восточных религий и философских систем помогают моему разуму и моей интуиции до некоторой степени понять их – так же как мне удается "этнологически" или "сравнительно религиозно-исторически" постигать парадоксы первобытных религиозных воззрений. Но ведь Западу свойственно закутывать сердце в одежды так называемого научного понимания – с одной стороны, по той причине, что "miserable vanite des savants"* боится проявлений живого участия и даже испытывает к ним отвращение, с другой – потому, что чувственное восприятие могло бы дать чуждому духу сложиться в устойчивое переживание. Так называемая научная объективность должна была бы предоставить этот текст филологическому глубокомыслию синолога, ревностно удерживая его от любого другого подхода. Но Рихард Вильхельм слишком глубоко проник в сокровенную и таинственную жизнь китайского знания, чтобы дать такой жемчужине высочайшего постижения кануть в недра письменного стола специальной науки. Для меня большая честь и радость, что в своих поисках комментатора-психолога он остановил выбор именно на мне.
* "Жалкое тщеславие ученого" (фр.)
Таким образом, это утонченное произведение надспециального знания, безусловно, рискует оказаться в каком-нибудь ящике специально-научного письменного стола. Но тот, кто стал бы преуменьшать заслуги западной науки, тем самым подпиливал бы сук, на котором сидит европейский дух. Наука – хотя и несовершенный, но неоценимый, превосходный инструмент, который порождает зло, лишь когда превращается в самоцель. Наука должна служить; она заблуждается, когда узурпирует трон. Она должна служить даже другим наукам своего уровня, ибо любая из них – именно в силу своей несамодостаточности – нуждается в поддержке других. Наука есть орудие западного духа, и с ее помощью можно отворить больше дверей, чем с голыми руками. Она принадлежит нашей способности разумения и затемняет познание лишь тогда, когда достигнутое благодаря ей понимание принимает за понимание вообще. Восток же учит нас как раз иному, более широкому, глубокому и высокому пониманию, а именно пониманию через жизнь. Это понятие осознается, в сущности, весьма смутно – как пустое, почти призрачное ощущение, пришедшее из языка религии, вследствие чего восточное "знание" и предпочитают заключать в кавычки, изгоняя его в темную сферу веры и суеверия. Но ведь это-то и есть причина абсолютно превратного понимания восточной "предметности". Это – не чувствительные, мистически экзальтированные, чуть ли не болезненные озарения аскетов-отшельников и фанатиков, а практические интуиции цвета китайской интеллигенции, недооценивать которую у нас нет никаких причин.
Такое утверждение, может быть, покажется довольно смелым и потому вызовет некоторое недоумение, что, правда, простительно при чудовищной неизвестности предмета. К тому же его чужеродность столь очевидна, что вполне понятно, почему мы затрудняемся сказать, как и где китайский строй мышления мог бы вступить в контакт с нашим. Обыкновенное (а именно, теософское) заблуждение западного человека состоит в том, что он, как тот студент из "Фауста", которому лукаво нашептывал бес, презрительно кажет спину науке и, восприняв восточную экстатику, буквально копирует и жалко имитирует практические приемы йоги. Тем самым он покидает единственно надежную для западного духа почву и теряется в чаду слов и понятий, которые никогда не родились бы в уме европейца, да и не могут быть привиты ему с пользой для него.
Один древний адепт сказал: "А коли человек превратный пользуется верным средством, то и верное средство действует превратно" [2]. Это, увы, слишком справедливое изречение китайской мудрости являет собой самую резкую противоположность нашей вере в "правильные" методы невзирая на человека, который их применяет. В действительности же в таких делах все зависит от человека и мало, или вообще ничего, от метода. Ведь метод – это только путь и направление, которое выбирает кто-то, причем образ его действий будет верным выражением его природы. Если это не так, то метод – не более чем аффектация, усвоенная искусственно, без корня и без сока, служащая иллегальной цели – спрятаться от самого себя, средство обмануться насчет себя и ускользнуть от закона собственной природы – быть может, немилосердного. С внутренним постоянством и верностью себе, свойственными китайскому мышлению, это не имеет ничего общего; наоборот, это отказ от собственной природы, выдача себя чуждым и нечистым божествам, малодушная уловка с целью узурпировать ключевой пост в сфере душевного, – все то, что до глубины души противно духу китайского "метода". Ибо прозрения китайцев родились из самой полнокровной, подлинной и правильной жизни, из той древнейшей культурной жизни китайцев, которая логично и неразрывно-взаимозависимо возросла на почве глубочайших инстинктов, – жизни, для нас раз и навсегда далекой и недостижимой.
Западное подражательство – трагическое, потому что непсихологическое недоразумение, столь же стерильное, как модные нынче эскапады в Нью-Мексико, блаженные острова южных морей и Центральную Африку, где на полном серьезе играют в "первобытное", причем между делом человек западной культуры тайком избегает нависающих над ним задач, своего "hic Rhodus, hic salta"*. Не о том идет речь, что органически чужеродное имитируют или даже пропагандируют, а о том, что западную культуру, страдающую тысячью недугов, носят внутри себя и потому постоянно возвращают действительного европейца в его западные будни – к его брачным проблемам, к его неврозам, к его социальным и политическим бредовым идеям и ко всей его мировоззренческой дезориентированности.
* "Здесь Родос, здесь и прыгай" (лат.). Смысл: "Покажи на деле то, чем похвалялся".
Европейцу лучше бы признать, что он, в сущности, совсем не понимает и даже не желает понять мироотрешенности этого текста. Следовало бы, видимо, все же понять, что та душевная установка, которая оказалась в силах так совершенно направить взгляд внутрь, лишь потому столь мироотрешенна, что ее носители выполнили инстинктивные требования своей природы до такой степени, когда ничто или почти ничто не препятствовало им прозреть невидимую сущность мира. Может быть, условием такого прозрения должно быть освобождение от тех привязанностей, амбиций и страстей, которые приковывают нас к видимому; а возникнуть это освобождение должно как раз из осмысленного исполнения этих инстинктивных требований, но не из их упреждающего и порожденного страхом подавления? Может быть, взгляд освободится для духовного тогда, когда мы начнем следовать закону земли? Кто открыл для себя китайские нравоучительные повести и, мало того, тщательно изучил "И Цзин", эту книгу мудрости, на протяжении тысячелетий пронизывавшую все китайское мышление, – тот, может быть, не оставит эти вопросы без внимания. Мало того, он узнает, что воззрения нашего текста для ума китайца не являют собой чего-то неслыханного, а как раз железно последовательны с психологической точки зрения.
Для нашей специфической христианской культуры духа дух и страдание духа долгое время были чем-то просто позитивным и желательным. Лишь на исходе Средних веков, т.е. в течение XIX столетия, дух начал вырождаться в интеллект, а в последнее время ударился в реакцию против невыносимого господства интеллектуализма, реакцию которая, правда, с самого начала допустила непростительную ошибку путать интеллект с духом и обвинять последний в злодеяниях первого (Клагес). На самом же деле интеллект наносит вред душе тогда, когда имеет дерзость претендовать на правопреемство в отношении духа, на что он ни в каком смысле неспособен, ибо дух есть нечто высшее в сравнении с интеллектом, поскольку включает в себя не только его, но и душевное начало. Он – направление и принцип жизни, устремленной в сверхчеловеческое, в светлые высоты. Противостоит же ему женское, темное, земляное (инь) начало с его эмоциональностью и инстинктивностью, уходящими в глубины времени и в телесное переплетение корней. Эти понятия, безусловно, суть чисто интуитивные представления, но без них нельзя обойтись при попытке понять сущность человеческой души, Китай не мог обойтись без них, ибо он, как показывает история китайской философии, никогда не отходил от центральных фактов душевной жизни так далеко, чтобы сбиться с пути в одностороннем преувеличивании и завышенной оценке отдельной психической функции. Поэтому он всегда попадал в цель, признавая парадоксальность и полярность всего живого. Противоположности всегда удерживались в равновесии – вот признак высокой культуры, в то время как односторонность хотя и дает силу для динамики, но зато свидетельствует о варварстве. Реакцию против интеллекта в пользу эроса или в пользу интуиции, разразившуюся на Западе, я не могу расценивать иначе чем как признак культурного прогресса, расширение сознания за тесные пределы тиранствующего интеллекта.
Я далек от того, чтобы недооценивать опасность чудовищной гипертрофии западного интеллекта; по его меркам восточный интеллект надо было бы назвать инфантильным. (Что, разумеется, не имеет ничего общего с интеллигентностью!) Если бы нам удалось привести к такой благодати еще какую-нибудь одну или даже две душевные функции, как это получилось с интеллектом, то у Запада появились бы все основания заметно обогнать Восток. Поэтому столь достойно сожаления то, что европеец, искусственно настраивая себя, имитирует Восток и притом впадает в аффектацию: у него было бы намного больше возможностей, если бы он оставался верен себе и из собственного склада и природы развивал все то, что Восток порождал из своей природы на протяжении тысячелетий.
В целом и исходя из неисцелимо поверхностной точки зрения интеллекта кажется, будто бы то, что столь непомерно высоко ценил Восток, не представляет собой для нас ничего заманчивого. Чистый интеллект, конечно, с самого начала не в состоянии понять, какое практическое значение могли бы иметь для нас восточные идеи, поэтому он привык столь откровенно относить их к разряду философских и этнологических курьезов. Это непонимание заходит так далеко, что даже ученые-синологи не представляют себе, как практически пользоваться "И Цзин", и поэтому рассматривают эту книгу в качестве сборника бессмысленных заклинаний.
В. СОВРЕМЕННАЯ ПСИХОЛОГИЯ ОТКРЫВАЕТ ПУТЬ К ПОНИМАНИЮ
У меня был некоторый практический опыт, который открыл для меня совсем новый и неожиданный подход к восточной мудрости. При этом я, безусловно, исходил не из более или менее несовершенных познаний в области китайской философии, а, скорее начал мой путь как практикующий психиатр и психотерапевт в полном ее неведении. Лишь позднейший мой врачебный опыт показал мне, что благодаря своей технике я бессознательно оказался на том сокровенном пути, на котором уже несколько тысячелетий подвизались лучшие умы Востока. Можно, конечно, считать это плодом субъективного воображения – вот причина, почему я до сих пор медлил с публикацией, – но Вильхельм, этот прекрасный знаток души Китая, прямо подтвердил мне такое совпадение и тем внушил мужество писать о китайском тексте, который всем своим существом принадлежит сокровеннейшим темнотам восточного духа. Вместе с тем его содержание – что чрезвычайно важно – являет собою живейшую параллель тому, что совершается в душевном развитии моих пациентов, которые как-никак не китайцы.
Чтобы помочь читателю вникнуть в этот странный факт, следует упомянуть, что, подобно тому как человеческое тело демонстрирует общую анатомию поверх любых расовых различий, так и психика обладает единым субстратом по ту сторону любых различий в сфере культуры и сознания, субстратом, который я назвал коллективным бессознательным. Эта бессознательная психика, общая для всего человечества, состоит не из осознаваемых содержаний, а из латентных предрасположенностей к известным идентичным реакциям. Факт коллективного бессознательного – это просто психическое выражение тождества структур мозга по ту сторону любых расовых различий. Этим объясняется аналогичность, даже тождество мифологических мотивов и символов и человеческой способности к пониманию вообще. Различные линии душевного развития вырастают из одного всеобщего ствола, корни которого уходят вглубь прошлого, какое только было. По этой причине имеет место даже психический параллелизм человека и животного.
Речь вдет, говоря чисто психологически, о всеобщих инстинктах представления (имагинации) и действия. Всякое осознанное представление и действие развиваются из этих бессознательных образцов и всегда с ними взаимосвязаны – в особенности тогда, когда сознание еще не достигло высокой степени просветленности, т.е. когда оно во всех своих действиях еще зависит от инстинкта более, нежели от осознанной воли, от аффекта – более, нежели от рационального суждения. Такое состояние гарантирует первобытное душевное здоровье, которое, однако, нарушается тотчас, как только появляются обстоятельства, требующие более высоких моральных свершений. Инстинктов достаточно именно лишь для натуры, неизменной в главных чертах. Индивидуум, зависящий более от бессознательного, нежели от осознанного выбора, склонен по этой причине к откровенному психическому консерватизму. Вот почему дикарь не меняется даже за тысячи лет и испытывает страх перед всем чуждым и необычайным, которое может подтолкнуть его к неадекватным реакциям и тем самым приблизить к серьезнейшей душевной опасности, т.е. своего рода неврозу. Сознание более высокое и объемное, живущее лишь посредством ассимиляции чужого, склонно к автономии, к восстанию против старых богов, которые суть не что иное как властные бессознательные образцы, до этого державшие сознание в зависимости.
Чем сильнее и самостоятельнее становится сознание, а с ним и осознанная воля, тем интенсивнее бессознательное вытесняется на задний план и тем легче возникает возможность эмансипации сознательной структуры от бессознательного образца, благодаря чему она выигрывает в свободе, разрывает оковы чистой инстинктивности и наконец оказывается в состоянии безинстинктности или противоинстинктности. Это лишенное корней сознание, которое больше не может апеллировать к авторитету праобразов, хотя и получило прометеевскую свободу, но вместе с ней и безбожную hybris*. Оно парит над вещами и даже над людьми, но риск сорваться всегда остается, не для каждого в отдельности, но коллективно – для самых слабых из такого сообщества, которые – и тоже прометеевски – приковываются тогда бессознательным к Кавказу. Мудрый китаец сказал бы словами "И Цзин", что когда ян входит в наибольшую силу, в его глубине рождается темная власть инь, ибо ночь начинается в полдень, и ян разбивается, превращаясь в инь.
* Дерзость (греч.)
Врач находится в таком положении, когда ему надо видеть эти перипетии в дословном переводе на язык жизненной стихии. Например, достигший успеха человек, занимавшийся только делами, получивший все, чего желал, не задумывавшийся ни о смерти, ни о дьяволе, на вершине своего успеха бросает все дела и в короткий срок подпадает под власть невроза, который превращает его в хроническую плаксивую бабу, приковывает к постели и тем, так сказать, окончательно добивает. Тут уж все, вплоть до превращения мужского в женское. Точной параллелью этому является легенда о Навуходоносоре в Книге пророка Даниила и цезарианское безумие вообще, Подобные случаи одностороннею перенапряжения сознательной установки и появления соответствующей инь-реакции бессознательного составляют значительную долю невропатологической практики в нашу эпоху завышенной оценки осознанной воли ("Где воля, там и путь"!). Разумеется, я не намерен умалять высокую нравственную ценность осознанного волеизъявления. Сознательность и воля должны в полном объеме оставаться высшими культурными достижениями человечества. Но что пользы в нравственности, которая разрушает человека? Привести к гармонии "хотеть" и "мочь" кажется мне чем-то большим, чем нравственность. Moral a tout prix* – не признак ли это варварства? Чаще, сдается мне, предпочтительнее бывает мудрость. Быть может, это профессиональные очки врача, через которые он видит вещи другими. Ведь ему приходится заделывать прорехи, возникающие в кильватере чрезмерных культурных усилий.
* Мораль любой ценой (фр.)
Как бы то ни было, несомненно то, что сознание, повышенное за счет неизбежной односторонности, настолько удаляется от праобразов, что следует крушение. И уже задолго до катастрофы давали о себе знать предвестники заблуждения, как то: безинстинктность, нервозность, дезориентированность, запутанность в неразрешимых ситуациях и проблемах и т.д. Врачебное просвещение обнаруживает прежде всего, что бессознательное находится в состоянии форменной революции против ценностей сознания и потому не может быть ассимилировано им, а обратное и подавно невозможно. И вот мы вплотную подошли к якобы неисцелимому конфликту, к которому никакой человеческий рассудок не может подступиться иначе, чем с иллюзорными решениями или гнилыми компромиссами. Перед тем, кто равно отвергает и то и другое, возникает вопрос: где же тогда необходимое единство личности, а вместе с тем и потребность отыскать таковое. Тут-то и начинается тот путь, который хожен Востоком с древних времен, – совершенно очевидно, благодаря тому обстоятельству, что китаец никогда не был в состоянии столь далеко развести противоположности человеческой природы, чтобы они взаимно потерялись из виду вплоть до бессознательности. Таким всеприсутствием своего сознания он обязан тому, что эти sic et non* остаются в изначальном соседстве, как это и подобает первобытному состоянию духа. Тем не менее он не может не чувствовать столкновения противоположностей и вследствие этого начинает искать тот путь, на котором он стал бы, как сказал бы индус, nirdvandva, т.е. свободным от противоположностей.
* Да и нет (лат.), противоречащие друг другу утверждения.
О таком-то пути и идет речь в нашем тексте, и на том же пути оказываются пациенты. В этом деле, безусловно, нет большей ошибки, чем позволить европейцу непосредственно заниматься китайскими йогическими упражнениями, ибо в таком случае они остаются прерогативой его воли и его сознания, а по этой причине сознание просто вновь укрепляется в своем противостоянии бессознательному и прямехонько добивается эффекта, которого надо всеми силами избегать. Тем самым невроз только усиливается. Излишне подчеркивать, что мы отнюдь не восточные люди и потому исходим в этом деле из совершенно иной основы. Однако мы сильно обманулись бы, предположив, будто на таком пути оказывается всякий невроз или всякая стадия невротического процесса. Речь вдет прежде всего лишь о случаях, когда сознание достигает ненормально высокой ступени и потому неподобающе далеко отталкивается бессознательным. Эта высокоразвитая сознательность есть conditio sine qua non*. Нет ничего более превратного, чем желание идти этим путем вместе с невротиками, заболевшими из-за неподобающего перевеса бессознательного. Исходя именно из этой причины и не имеет смысла идти таким путем развития до рубежа середины жизни (в норме 35-40 лет) – это даже может принести большой вред.
* Необходимое условие (лат.)
Как я уже дал понять, основным мотивом, побудившим меня пойти по новому пути, было то обстоятельство, что коренная проблема пациента казалась мне неразрешимой без насилия над той или иной стороной его природы. Я всегда работал с соответствующим моему темпераменту убеждением, что, вообще говоря, неразрешимых проблем нет. И опыт доказывал мою правоту в этом отношении, когда я видел, что, зачастую, одну проблему люди просто перерастали, а с другой – приходили к полному краху. Это "перерастание" – так я называл его раньше – при дальнейшем изучении оказалось повышением уровня сознания. В поле зрения попадал какой-либо более высокий и широкий интерес, и в силу такого расширения кругозора сводилась на нет актуальность неразрешимой проблемы* Она не решалась изнутри логическими средствами, а просто бледнела перед новым и более сильным направлением жизни. Она не вытеснялась и не делалась бессознательной, а просто представала в ином свете, тем самым становясь иной. То, что на более низкой ступени было бы поводом для разнузданных конфликтов и панических бурь страстей, казалось теперь, с точки зрения более высокого уровня личности, всего лишь дальней грозой, наблюдаемой с вершины высокой горы. При этом буря стихий нисколько не ослабевает в своей действительности а просто переживание не захвачено ею, но поднимается над ней. А так как в душевном смысле мы одновременно и долы, и горы, то предположение о том, что можно чувствовать себя находящимся по ту сторону человеческого, выглядит неправдоподобной фантазией. Разумеется, мы ощущаем аффект, разумеется, он нас потрясает или мучает, но одновременно ощутимо и потустороннее сознание, препятствующее отождествлению себя с аффектом и принимающее аффект как объект, сознание, которое может сказать: "Апатия, которая не осознается, и апатия, которая осознается, на тысячу верст далеки друг от друга" [3], полностью относится к аффекту вообще.
И все это происходящее то тут, то там, – а именно, что кто-то растет все выше и выше из сферы темных возможностей, – стало для меня бесценным опытом. Ведь я тем временем учился понимать, что фактически все величайшие и важнейшие проблемы жизни неразрешимы в своей основе; такими им и должно быть, ибо они выражают неизбежную полярность, присущую любой самоопределяющейся системе. Они никогда не будут разрешены, а будут только оставлены внизу благодаря собственному росту вверх. Поэтому я спрашивал себя, не является ли эта возможность перерастания, т.е. прогрессирующего душевного развития, нормой вообще, а потому не есть ли застревание на или в конфликте нечто болезненное. В сущности, любой человек должен по крайней мере в зародыше обладать этим повышенным уровнем и уметь развивать эту возможность при благоприятных обстоятельствах. Наблюдая, как развивались те, которые молчаливо, словно бессознательно, перерастали себя, я видел, что всем их судьбам было присуще нечто общее, а именно: новое подступало из темного поля возможностей извне или изнутри; люди воспринимали это новое и росли по нему вверх. Мне казалось типичным, что одни воспринимали его извне, а другие – изнутри, или, скорее, что к одним оно прирастало извне, а к другим – изнутри. Но никогда это новое не было чем-то шедшим только извне или только изнутри. Если оно приходило извне, то становилось глубочайшим переживанием. Если оно приходило изнутри, то становилось внешним событием. Но его никогда не получали умышленно и по осознанному желанию – оно, скорее, привтекало с потоком времени.
Искушение видеть во всем умысел и делать из всего метод для меня так велико, что я намеренно выражаюсь весьма абстрактно, дабы не предрешать ничего заранее, ибо это новое не должно быть ни тем, ни этим, – иначе отсюда будет извлечен рецепт, который можно размножить "машинным способом", а тогда "верное средство" опять окажется в руках "человека превратного". Глубочайшее впечатление произвело на меня именно то, что это судьбинно новое редко или вообще никогда не отвечало осознанному ожиданию и, что еще замечательнее, противоречило равным образом и коренным инстинктам, какими мы их знаем, но тем не менее было на редкость подходящим выражением личности в ее целокупности, выражением, которое невозможно представить себе более совершенным.
А что же они делали, эти люди, чтобы добиться спасительного продвижения вперед? Они, как я убедился, вообще ничего не делали (увэй [4]), а, не отрекаясь при этом от своего мирского призвания, давали совершаться тому, чтобы свет вращался согласно своему закону как учит Мастер Лю-цзу. Умение давать совершаться событиям, деяние в недеянии, "самоотпускание" Майстера Экхарта – все это стало для меня ключом, отворяющим двери, за которыми начинается путь: надо уметь давать совершаться психическим событиям. Для нас это настоящее искусство, в котором огромное количество людей ничего не смыслит, потому что сознание постоянно вмешивается со своей помощью, поправками и отрицанием и в любом случае никак не может оставить в покое простое развертывание психического процесса. А ведь это довольно простое дело. (Если бы только простота не была как раз самым сложным из всего!) Оно заключается только в том, что для начала в один прекрасный момент какой-нибудь фрагмент фантазии в его развитии становится объектом отстраненного наблюдения. Нет ничего проще, но здесь-то и начинаются трудности. Да вроде бы и нет никаких фрагментов фантазии – или есть? – да нет, ерунда – против этого тысячи причин. Невозможно на этом сконцентрироваться – скучно – ну и что из этого? – все это "не более чем" и т.д. Сознание в изобилии выдвигает отговорки и даже частенько занимается тем, что как сумасшедшее гасит спонтанную деятельность фантазии, но вопреки этому возникает более высокое понимание и даже твердое намерение предоставить свободу психическому процессу, не вмешиваясь. Временами наступает форменная судорога сознания.
Если удается преодолеть эту начальную трудность, то вслед за тем вступает в дело критика, которая пытается толковать, классифицировать, эстетизировать или развенчивать эту часть фантазии. Искушение соучаствовать тут почти непреодолимо. После того как завершено точное наблюдение, можно спокойно отпустить поводья нетерпеливого сознания. Это даже нужно сделать, иначе возникнут тормозящие противодействия. Но при любом наблюдении деятельность сознания должна все снова и снова отходить в сторону.
Результаты таких усилий поначалу в большинстве случаев мало вдохновляют. Речь вдет, как правило, о настоящих привидениях, созданных фантазией, которые не дают возможность четко уяснить себе, что к чему. Способы материализации этих фантазий тоже индивидуально различны. Некоторым легче всего их записывать, другие их визуализируют, а третьи рисуют их или пишут красками с визуализацией или без нее. При высокой судорожности сознания нередко фантазированием могут заниматься только руки – они лепят или рисуют образы, зачастую абсолютно чуждые сознанию.
Такие упражнения должны продолжаться до тех пор, пока судорога сознания не разрешится, иначе говоря, до тех пор, когда можно будет предоставить событиям свободу, что и является ближайшей целью упражнения. Благодаря этому возникает новая установка, которая приемлет также иррациональное и непонятное – просто потому, что они происходят. Эта установка будет ядом для того, кто уже и так находится под властью просто происходящего: но она же – высшая ценность для того, кто путем сугубо осознанного решения всегда выбирал из просто происходящего только то, что подходит его сознанию, и тем самым мало-помалу выбрался из потока жизни в тихую заводь.
Теперь как будто бы и расходятся пути обоих вышеупомянутых типов. И тот, и другой научились принимать то, что к ним подходит, (Мастер Лю-цзу учит: "Когда дела подходят к нам, их следует принимать; когда к нам подходят вещи, следует познать их до дна" [5].) Один будет принимать главным образом приходящее к нему извне, а другой – идущее изнутри. И, как того хочет закон жизни, один возьмет извне то, чего прежде никогда не принял бы извне, а другой – изнутри то, что прежде непременно отбросил бы. Это обращение всего существа человека означает расширение, возвышение и обогащение личности, причем прежние ценности, поскольку они не были просто иллюзорными, сохраняются и после обращения. Если же они не сохраняются, то человек впадает в другую крайность – из годного попадает в негодное, из адекватности – в неадекватность, из смысла – в бессмыслицу и даже из разума – в душевную болезнь. Этот путь небезопасен. Все хорошее дорого, а развитие личности относится к самым великим драгоценностям. Дело в том, чтобы говорить себе "да", т.е. полагать себя самого как наиважнейшее задание и всегда оставаться при полном сознании того, что делаешь, никогда не спуская глаз с себя со всеми своими сомнительными сторонами – вот уж, действительно, задача из задач.
Китаец может призвать на помощь весь авторитет своей культуры. Вступив на этот долгий путь, он сделал уже признанное лучшим из того, что он мог сделать вообще. Европейцу же все авторитеты враждебны и в интеллектуальном, и в моральном, и в религиозном отношениях, если только он и впрямь собирается пуститься в этот путь. Поэтому гораздо проще подражать китайскому пути и оставаться сомнительным европейцем или, что немногим более просто, искать обратный путь к европейскому средневековью христианской церкви и вновь воздвигать европейскую стену, которая отделяла бы живущего снаружи жалкого язычника, а также и этнографические курьезы, от истинного христианина. Эстетический или интеллектуальный флирт с жизнью и судьбой приходит здесь к внезапному концу. Шаг к более высокому сознанию уводит прочь от всяких запасных гарантий и страховок. Человек должен полностью пожертвовать собой, ибо может продвигаться дальше, только исходя из своей целостности, и только его целостность может гарантировать ему, что путь не станет для него абсурдной авантюрой.
Как бы ни принимал человек свою судьбу – извне или изнутри, – переживания и события этого пути останутся теми же. Поэтому мне и не понадобилось говорить о многообразных внешних и внутренних событиях, бесконечную пестроту которых я все равно не смог бы исчерпать. Да это и неважно в отношении комментируемого нами текста. Зато многое нужно сказать о тех душевных состояниях, которые сопровождают дальнейшее развитие. Эти-то душевные состояния в нашем тексте выражены символически, и притом в символах, хорошо знакомых мне по многолетней практике.
2. ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ
А. ДАО
Огромная трудность перевода этого и подобных ему текстов [6] в европейский дух состоит в том, что китайский автор всегда исходит из самого главного, а именно из того, что мы обозначили бы как вершину, цель и глубочайшую и последнюю интуицию. Это предъявляет столь высокие требования, что человек с критическим интеллектом ощущает побуждение либо говорить издевательски-самоуверенно, либо вещать полную чушь, если отваживается пускаться в интеллектуальный дискурс о сокровеннейшем душевном опыте величайших умов Востока. Наш текст начинается так: "Сущее само по себе называется дао". A "Hui Ming Ging"* начинается словами: "Самая тонкая тайна дао – сущность и жизнь".
* Китайский текст, близкий по содержанию "Тайне Золотого Цветка".
Для западного духа характерно, что у него вовсе нет понятия, передающего дао. Китайский иероглиф "дао" составлен из знаков "голова" и "идти". Вильхельм переводит дао как "смысл" [7]. Другие – как "путь", "providence"** и даже, как иезуиты, – "бог". И в этом видно какое-то сомнение. "Голова" могла бы указывать на сознание [8], "идти" – на "проделывать путь". Должна получиться идея "идти осознанно" или "осознанный путь". С этим согласуется то, что "свет небес", который в качестве "сердца небес" "обитает между глазами", употребляется как синоним дао. Сущность и жизнь содержатся в свете небес, и у Лю Хуа Яна они выступают важнейшими тайнами дао. "Свет" и есть символический эквивалент сознания, а сущность сознания выражается через световые аналогии. Прологом к "Hui Ming Ging" служат следующие стихи:
*"Провидение" (фр.)
Хочешь добиться совершенства алмазного тела без утечки, Прилежно нагревай корень сознания [9] и жизни, Освещая всегда близкую блаженную страну, Постоянно оставляй сокровенно в ней жить свое истинное Я.
Эти стихи содержат своего рода алхимическое наставление, метод или путь к производству "алмазного тела", которое имеется в виду и в нашем тексте. Для этого требуется "нагревание", или повышение сознания, при помощи которого "освещается" жилище духовной сущности. Однако повышено должно быть не только сознание, но и жизнь. Сочетание того и другого дает "осознанную жизнь". Согласно "Hui Ming Ging", древние мудрецы умели упразднять разрыв между сознанием и жизнью, культивируя то и другое. Таким способом "выплавляется шэли" (бессмертное тело), и таким же способом "совершается великое дао" [10].
Если мы будем рассматривать дао как метод, или осознанный путь, на котором должно быть объединено разорванное, то сможем, видимо, приблизиться к пониманию психологического содержания этого термина. Во всяком случае, можно, пожалуй, понимать под разрывом сознания и жизни именно то, что выше я описал как дезориентацию или лишение сознания его корней. Нет сомнения, что если возникает вопрос об осознанивании противоположностей, об "обращении", то речь идет также и о воссоединении с бессознательными законами жизни, а целью этого воссоединения является достижение осознанной жизни, или, выражаясь на китайский лад, изготовление дао.
В. КРУГОВРАЩЕНИЕ И СРЕДОТОЧИЕ
Объединение противоположностей [11] на более высоком уровне, как уже отмечалось, – дело совершенно не рациональное; столь же мало оно является предметом волеизъявления. Это – процесс психического развития, выражающий себя в символах. Исторически он всегда изображался символами, да и сегодня в индивидуальном развитии личности он получает наглядное выражение посредством символических фигур, Этот факт стал мне ясен из следующих наблюдений. Продукты спонтанных фантазий, о которых мы говорили выше, интенсифицируются и постепенно концентрируются вокруг абстрактных картин, очевидным образом представляющих собой "начала", настоящие гностические "археи". Там, где фантазии выражены главным образом в мыслительной форме, появляются интуитивные формулировки для смутно ощущаемых законов или принципов, которые поначалу охотно драматизируют или персонифицируют. (Об этом будет сказано ниже.) Если фантазии изображаются в виде рисунков, то возникают символы, относящиеся преимущественно к так называемому типу мандалы [12]. Мандала значит "круг", а более специально – "магический круг". Мандалы не только широко распространены на всем Востоке, но в изобилии засвидетельствованы и у нас в средневековье. Для христианства они характерны прежде всего в эпоху раннего средневековья, когда их изображали преимущественно с Христом в центре и с четырьмя евангелистами или их символами в осевых точках. Это представление, безусловно, очень древнее, ведь и египетский Гор с его четырьмя сыновьями изображался именно так [13]. (Гор и его четыре сына, как известно, близко связаны с Христом и четырьмя евангелистами.) Позже ясная и в высшей степени интересная мандала появляется в книге Якоба Бёме о душе [14]. Там совершенно откровенно речь идет о психокосмической системе с сильным христианским уклоном, Бёме называет это изображение "философским глазом" [15] или "зерцалом мудрости", причем явно имеется в виду высшее откровение тайного знания. По большей части речь идет о форме цветка, креста или колеса с ярко выраженной склонностью к четверице (напоминающей пифагорейскую Тетрактиду, основное число). Такие мандалы можно видеть и в культовых рисунках на песке у пуэблос [16], Но самыми красивыми мандалами владеет, конечно же, Восток, и особенно тибетский буддизм. Символы нашего текста представлены такими мандалами. Я находил рисунки мандал и у душевнобольных, и притом таких, которые не имели ни малейшего понятия об этих связях [17].
Несколько раз я наблюдал среди моих пациентов женщин, которые не рисовали мандалы, а танцевали их. В Индии есть соответствующий термин: mandala nritya – танец мандалы. Танцевальные фигуры выражают тот же смысл, что и рисунки. Сами же пациенты мало что могут сказать о смысле символа мандалы. Они только зачарованы им и каким-то образом находят его место относительно субъективного душевного состояния, и делают это весьма выразительно и эффективно.
Наш текст обещает "открыть тайну Золотого Цветка Великого Единого". Золотой Цветок – это свет, а свет небес есть дао. Золотой Цветок – символ мандалы, с которым я уже часто сталкивался у пациентов. Они или чертили его в плане, т.е. в виде правильного геометрического орнамента, или же рисовали в панораме – как цветок, из которого появляется растение. Это растение чаще всего представляет собой структуру, изображенную светящимися, огненными красками, которая выступает из окружающей ее тьмы и несет сверху световой цветок (символ, подобный рождественской елке). Такой рисунок как раз и выражает возникновение Золотого Цветка, ведь, по "Hui Ming Ging", "зародышевый пузырек" есть не что иное как "желтый замок", "небесное сердце", "терраса жизненной силы", "дюймовое поле дома размером в фут", "пурпурный зал нефритового города", "темная теснина", "пространство прежних небес", "драконий замок на дне моря". Он называется также "пограничной областью снежных гор", "пратесниной", "царством высочайшей радости", "страной без границ" и "алтарем, на котором воздвигнуты сознание и жизнь". "Если умирающий не ведает этого зародышевого места, – утверждает "Hui Ming Ging", – то он не обретает единства сознания и жизни в течение тысяч рождений и десяти тысяч мировых эпох" [18].
Начало, в котором все сущее еще находится в единстве и которое поэтому является и наивысшей целью, пребывает на дне моря, во мраке бессознательного. В этом зародышевом пузырьке сознание и жизнь (или "сущность" и "жизнь" – sing-ming) еще образуют единство, будучи "нераздельно смешаны, как семя огня в печи для обжига". "Внутри зародышевого пузырька – огонь Владыки". "Все мудрые начинали свое деяние" с зародышевого пузырька [19]. Заслуживает внимания огневая аналогия. Мне известен ряд европейских изображений мандалы, в которых нечто – словно бы окруженный пеленами зародыш растения – плавает в воде, а из глубины в него проникает огонь, инициирующий рост и тем самым обусловливающий возникновение большого золотого цветка, вырастающего из зародышевого пузырька.
Эта символика относится к разновидности алхимического процесса очищения и облагораживания; тьма порождает свет, из "свинца водяной местности" вырастает благородное золото, бессознательное становится осознанным в качестве процесса жизни и роста. (Полнейшей аналогией выступает индийская кундалини-йога [20].) Таким образом происходит объединение сознания и жизни.
Когда мои пациенты рисуют такие картины, то это, конечно, вызвано не внушением, ибо такие картины рисовались задолго до того как мне стали известны их значение или их связь с опытом Востока, тогда абсолютно мне чуждым. Они появлялись совершенно спонтанно, и притом из двух источников. Один источник – бессознательное, которое производит такие фантазии спонтанно; другой источник – жизнь, которая, будучи переживаема с полной самоотдачей, дает предощущение самости, индивидуальности сущности. Последнее переживание выражается в рисунке, первое побуждает к самоотверженности в жизни. Ибо в полном соответствии с восточным подходом символ мандалы не только является выражением, но и действует сам. Он оказывает обратное воздействие на своего творца, В нем сокрыта древняя магическая сила, так как изначально он происходит от "заповедного круга", от "заколдованного круга", магия которого сохранилась в бесчисленных народных обычаях [21]. Этот образ имеет явную цель – провести "sulcus primigenius" магическую борозду, вокруг центра – templum, или temenos (священного округа) сокровенных глубин личности, чтобы воспрепятствовать "излиянию" или апотропеически предохранить от соскальзывания в сторону внешнего мира. Такие магические обычаи – не что иное как проекции душевного события, которые находят здесь свое обратное применение к душе как некий вид околдовывания собственной личности. Это поддержанный и опосредствованный образным действием возврат внимания или, лучше сказать, участие во внутреннем священном округе – источнике и цели души, содержащем в себе то самое некогда имевшееся, но затем утраченное и вновь обретенное единство жизни и сознания.
Единство того и другого есть дао, символом которого является находящийся в центре белый свет (подобно тому как это имеет место в "Бардо Тходол" [22]). Этот свет обитает в "квадратном дюйме", или "лице", т.е. между глаз. Здесь наглядно выражена "творческая точка", непротяженная интенсивность, мысленно совмещаемая с пространством "квадратного дюйма", символом протяженности. То и другое вместе есть дао. Сущность, или сознание (sing) выражается световой символикой и потому выступает в качестве интенсивности. Отсюда жизнь (ming) можно отождествить с экстенсивностью. У первого – характер ян, у второй – инь. Вышеупомянутая мандала 15-летней девочки-сомнамбулы, которую я наблюдал тридцать лет тому назад, имеет в центре изображение непротяженного "источника жизненной силы", в ходе эманации непосредственно сталкивающегося с противоположным пространственным принципом – в полном соответствии с основной китайской идеей"
"Обхаживание", или circumambulatio, выражено в нашем тексте через идею "круговращения". Круговращение – не простое движение по кругу, а такое, которое несет, с одной стороны, значение выделения священного округа, а с другой – значение фиксации и концентрации; колесо солнца начинает свой бег, т.е. солнце оживает и начинает свой путь, иными словами, дао начинает действовать и берет водительство на себя. Деяние переходит в недеяние, т.е. все периферическое подчиняется приказу центра, поэтому сказано: "Движение – другое имя для владения". Психологически это круговращение соответствует "хождению по кругу вокруг себя самого", причем очевидным образом в оборот берутся все стороны собственной личности. "Полюсы света и тьмы приходят в круговое движенье", т.е. возникает смена дня и ночи, "Свет рая сменяется глубокой ужасною ночью" [23].
Это круговое движение, следовательно, имеет также моральное значение оживотворения всех светлых и темных сил человеческой природы, а вместе с тем и всех психологических противоположностей, какого бы рода они ни были. А означает это не что иное как самопознание путем самовысиживания (у индусов – "тапас"). Подобное исходное представление о совершенном существе совпадает с платоновским со всех сторон круглым человеком, в котором и половые различия образуют единство.
Одной из лучших иллюстраций сказанною может послужить тот образ, в который Эдвард Мэтланд, сотрудник Анны Кингсфорд, облек свое центральное переживание [24]. Насколько это возможно, я следую его собственным словам, Он обнаружил, что при размышлении о какой-либо идее становятся, так сказать, видимыми длинные вереницы родственных идей, и будто бы вплоть до их собственного источника, которым для него выступает божественный дух. Посредством концентрации на этих вереницах он сделал попытку проникнуть к их первоисточнику.
У меня не было ни знаний, ни опыта, когда я решился на эту попытку. Я просто экспериментировал с этой способностью... сев за письменный стол, чтобы записывать события в их последовательности, я решил зафиксировать свое внешнее и периферическое сознание, не заботясь о том, насколько далеко я могу зайти в свое внутреннее, центральное сознание. Я ведь не знал, смогу ли вернуться к первому, раз уйдя от него, или вообще припомнить эти события. В конце концов мне это удалось – разумеется, с большим трудом, потому что напряжение, вызванное усилием удержать одновременно обе крайних точки сознания, было очень велико. Вначале я чувствовал себя так, будто взбираюсь по длинной лестнице от периферии к центру системы, которая была одновременно моей собственной, Солнечной и космической системами. Эти три системы были различны и все же тождественны... Наконец последним усилием мне удалось сконцентрировать лучи своего сознания в фокусе. И в то же мгновение передо мною, словно внезапная вспышка, сплавившая все лучи в одно целое, возник чудесный, несказанно сияющий белый свет, чья сила была столь велика, что меня почти отбросило в сторону... Хотя я ощущал, что мне нет необходимости исследовать этот свет более внимательно, я все же решил снова убедиться в этом, пытаясь проникнуть взором в этот блеск, почти меня ослеплявший, чтобы посмотреть, что в нем. С большим трудом мне это удалось... Это была двойственность Сына... сокровенное стало откровенным, неопределенное – определенным, неиндивидуированное – индивидуированным, Бог – Господом, своей двойственностью свидетельствующим, что Бог есть как субстанция, так и сила, как любовь, так и воля, как женское, так и мужское, как Мать, так и Отец.
Он обнаружил, что Бог есть Двое в Одном, – как и человек. Кроме того, он заметил нечто такое, что выделено и нашим текстом, а именно "замирание дыхания". Он говорит, что обыкновенное дыхание прекращается и его заменяет некий род внутреннего дыхания, как если бы в нем стала дышать другая личность, отличная от его физического организма. Он принимает эту сущность за энтелехию Аристотеля и "внутреннего Христа" апостола Павла, "духовную и субстанциальную индивидуальность, возникающую внутри физической и феноменологической личности и потому представляющую собой новое рождение человека на трансцендентальной ступени",
Это подлинное переживание [25] содержит в себе все существенные символы нашего текста. Сам феномен, т.е. видение света, представляет собой общее многим мистикам переживание, обладающее, несомненно, величайшей общезначимостью, поскольку во все времена и у всех народов оно выступает как нечто безусловное, что соединяет в себе огромную силу и высочайший смысл. Хильдегарда Бингенская, эта и помимо своей мистики значительная личность, выражает свое главное видение очень похоже.
С самого детства, – говорит она, – я вижу в своей душе свет, но не внешними очами и не помыслами сердца; и пять внешних чувств тоже не имеют доли в этом лицезрении... Свет, который я ощущаю, не от пространства, но много светлее облака, несущего Солнце. Я не могу различить ни высоты, ни ширины, ни длины... Что я вижу или чему я научаюсь в таком видении, надолго остается в моей памяти. Я вижу, слышу, знаю и в то же время научаюсь тому, что знаю, словно в один миг... Я не могу распознать в этом свете никакого образа, но все же иногда замечаю в нем другой свет, который у меня называется живым светом, когда я радуюсь созерцанию этого света, из моей памяти исчезают печаль и боль... [26].
Я и сам знаю несколько человек, которым подобное переживание известно из собственного опыта. Если мне вообще удалось составить представление об этом феномене, то речь, кажется, вдет об обостренном состоянии сколь интенсивного, столь и абстрактного сознания, об "отвязанном" (см. ниже) сознании, которое, как это превосходно изображает Хильдегарда, поднимает до осознанности те сферы происходящего в душевных глубинах, что иначе остались бы во мраке. Частое исчезновение в связи с этим общих соматических ощущений, указывает на то, что их специфическая энергия от них отбирается и, вероятно, используется для усиления просветленности сознания. Этот феномен, как правило, спонтанный, возникает и разворачивается по собственному побуждению. Его эффект настолько поразителен, что он почти всегда инициирует разрешение душевных затруднений, а с ним и вывязывание внутренней личности из эмоциональных и идейных завязок, тем самым порождая единство человеческого существа, единство, которое в целом воспринимается как "освобождение".
Осознанная воля не в состоянии достичь такого символического единства, ибо сознание в этом случае играет роль партии. Противной же стороной выступает коллективное бессознательное, которое не понимает никакого языка сознания. Поэтому требуется "магически" действующий символ, обладающий тем первобытным аналогизмом, который и воспринимает бессознательное. Это бессознательное может быть постигнуто и выражено лишь через символ, почему и невозможно обойтись без индивидуации символа. Символ, с одной стороны, есть примитивное выражение бессознательного, а с другой – идея, соответствующая высочайшей интуиции сознания.
Древнейшее из известных мне изображений мандалы – палеолитическое так называемое "солнечное колесо", недавно обнаруженное в Родезии. Во всяком случае, оно основывается на числе четыре. Вещи, столь далеко заходящие в глубь человеческое истории, конечно же, затрагивают самые сокровенные слои бессознательного и делают возможным их постижение, в то время как язык сознания демонстрирует полнейшую импотентность. Такие вещи не выдумаешь – наоборот, они должны вырасти из темнейших глубин забвения, чтобы выразить обостренное предчувствие сознания и высочайшую интуицию духа и тем сплавить между собою уникальность актуального сознания с исторической бездной жизни.