IndexАнастасия ШульгинаLittera scripta manetContact
Page: 14

Эмманюэль Мунье «Человечество время от времени содрогается от страха...»

Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью, и умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла.

Откр 8:8-9

Как только бомба упала, пылающее огнем зарево поднялось над морем. И взметнулся столб густого дыма, приняв очертания большой горы, вершина которой походила на огромный гриб. Цвет моря сразу изменился. От взрыва погибли тысячи морских обитателей, несколько огромных судов пошли ко дну, другие были повреждены.

Пресс. 1946. Июнь

Вот вам и совпадение, идущее вразрез (не так ли?) с оптимизмом американских адмиралов. Если я, сравнивая приведенные тексты и к тому же отступая от благоразумия, к которому сам буду призывать, когда речь зайдет о пророчествах, обрекаю себя на презрение со стороны этого корпуса, то только потому, что сегодня такие тексты в душе каждого из нас взывают друг к другу. Впервые за много лет людей неотступно преследует мысль о том, что конец света возможен, и эта угроза живет рядом с нами; мы, люди, сможем увидеть ее воплощение. Во многом — это конец светского мира, но от этого наша перспектива не лучше. Подобное коллективное чувство не так часто рождалось в истории, чтобы сегодня люди оценили его как основополагающий факт нашей эпохи.

Я уже произнес слова: конец света. Но речь идет о конце не одного какого-то мира, одной цивилизации. Одно или несколько поколений людей могут предчувствовать, что они проживают последние дни той или иной эпохи, той или иной империи, но здесь не стоит вопрос о коллективной

==105

судьбе человечества. Если эти свидетели охотно верят тому, что мир вместе с их привычным укладом рушится, это значит, что большинство людей этого поколения исторически живут, как дети, — едва памятуя о том, что было до них, и смутно представляя, что ждет их впереди, и принимая свою деревню за целую вселенную.

Однако если все человечество время от времени содрогается от страха перед возможным своим концом, то отдельные народы вовсе не замечают агонии империй и цивилизаций. Так было в Римской империи. Она погибла, не оставив после себя трупов. Если мы почитаем свидетельства людей, переживших переходные периоды в истории, например Боэция или св. Августина, этих первых великих христианских писателей, мы не ощутим того, что в их сознании запечатлелась эпоха катастроф. Разумеется, время, когда они жили, было полно горечи и тревог, но оно не было апокалипсическим. Империя умерла так, как если бы мы просто заснули, не осознав этого.

Таким образом, представляется, что апокалипсическое сознание прорывается в истории значительно с большей силой, чем сознание упадничества. Мы живем в эпоху третьего мощного взрыва страха. Два первых были по своей природе весьма схожи, и они значительно отличаются от эпохи Великого Страха XX века, что и предстоит теперь показать.

Что касается первого взрыва страха, мы еще мало что о нем знаем. Некоторые историки считали доказанным, что апостольское поколение христиан верило в скорый конец света. Именно поэтому св. Павел, по крайней мере в первой части своего Послания к Коринфянам, советовал девицам не выходить замуж, а потерявшим своих мужей — упорствовать в своем вдовстве. Эта гипотеза относительно исторической психологии первого поколения христиан эксплуатировалась в той мере, в какой она соответствовала определенным интерпретациям сущности и истории христианства. Из нее делались столь неожиданные выводы, что некоторые исследователи задавались вопросом, уж не участвовал ли сам Христос в создании общей иллюзии. Понятно, каким образом смогло сформироваться подобное умонастроение. Будущее, согласно иудеям, порождается ожиданием Мессии. Именно таким путем будущее укореняется в сознании иудея-христианина, и оно, естественно, требует рассматривать Историю по пришествии

==106

Мессии не только свершившейся, но и завершившейся. Что в этой ментальности было от желания, а что от убеждения, сегодня установить невозможно. Уверенно можно лишь сказать, что ядром эсхатологического видения всего раннего христианства была фундаментальная надежда, а не слепая вера в богом установленные сроки. Таким образом, когда первые предложения должны были столкнуться с действительностью, история от этого не стала ни утешающей, ни обескураживающей.

Перенесемся в 1000-й год. Тысяча — это библейский и апокалипсический символ для людей, воспитанных на Священном писании. Почему же тысячелетие от рождения Христа не означало конца его невидимого господства? Справедливости ради отметим, что Х век завершается народными страданиями и мучениями. Время бедствий является питательной средой для катастрофических идей. Венгерские и норманнские нашествия, голод, эпидемии, опустошительные войны, ужасающая смертность. Грабежи и насилие становятся всеобщим законом. Не дьявольское ли время надвигается? Но вот проходит тревожный 1000-й год, и мы уже в 1033 году — в годовщине смерти Христа. Хотят слухи о необычных и непривычно повторяющихся знаках, возникающих на небе и на земле. Появляются и исчезают неизвестные светила, солнце и луна приобретают то кровавый, то золотистый цвет, на них проступают очертания креста... Сегодня все историки, за исключением Марка Блоха, единодушно считают легендой относящиеся к 1000му году события.

Вот такими были два первых, если так можно сказать, Великих Страха. Конечно, слово «страх» здесь не совсем подходит. В 1000-м году речь не шла ни об ужасе, ни о безумии. Вы, конечно, помните недавнюю панику в Америке, а затем во Франции. Это был апогей абсурда, люди по доброй воле сводили счеты с жизнью. Этот рефлекс, на первый взгляд не поддающийся разумному истолкованию, показывает, что мы в большей степени живем будущим, нежели настоящим. Человек же, лишенный будущего, лишен самой жизни.

Слово «апокалипсис» пришло к нам, чтобы в нашем сознании стать синонимом катастрофы и ужаса. Но смысл его сильно искажен. Я не стану утверждать, будто ранние христиане не испытывали священного ужаса перед мыслью о божественной справедливости. Они не были ни луч-

==107

ше, ни хуже нас, но когда речь заходит об их слабостях, залогом здесь является высокая нравственность. Как бы то ни было, если они считали, что справедливость сурова, то были уверены и в том, что суровость в любом случае справедлива. Но даже если приходили в состояние ужаса, что вовсе не нормально для христианина, они утешались верой в справедливость, проникнутую милосердием. Что же в таком случае Апокалипсис? Сказание о катастрофе? Вовсе нет, это гимн справедливости и Царству Божию. Если слово «апокалипсис» воскрешает в нашей памяти представления о гневе Божием, то в не меньшей мере оно говорит о нежности и терпении и, вопреки современным трактовкам, взывает к избранным. Доходя почти до парадокса, можно утверждать, что" для христианина, этого подлинно современного человека, верящего в конец мира, речь идет не о конце мира как такового, а о конце данного мира, то есть о конце нищеты, в какой мы пребываем.

Я уже говорил, как реагировали люди в 1000-м году. Если завтра грядет Царство Божие, то будем достойны его1 Еще лучше, если мы определим его. В этой реакции было бы что-то от детского лукавства, когда ребенку загадывают загадку, а он уже знает ответ, но хочет вас удивить, доставить вам удовольствие и показать свою самостоятельность. Повсюду верные христиане объединялись в общества. Уже теперь, считали они, между нами должен установиться Мир Божий. Pax domini, in somno Pacis, Pax vobiscum.' Именно в такие моменты воцарялся Мир Божий, наступало Перемирие Божие, что, как показал М. Боно-Деламар, было не пацифизмом, а глубинным желанием утвердить в мире Божий порядок. Деятельность людей, убежденных в скором крахе земного града, не только не ослаблялась, но, напротив, как бы подгонялась ударами кнута. Анри Рирен подчеркивает «оптимизм» и «взлет энергии», какими было отмечено начало XI века. Росла численность населения, укреплялась экономика, основывались новые монастыри. Может сложиться впечатление, будто для христианского сознания наступление Царства Божия было катастрофой, которую можно было либо предотвратить, либо отодвинуть. Нет же, совсем наоборот: христиане стремились передать Богу достойные его величия творения.

' Мир Божий, упокойся с миром, мир вам (лат.).

==108

Очевидно, что подлинно христианская надежда никак не связана с отступничеством. Надежда на потустороннее пробуждает желание привести с порядок посюстороннее. Все иносказания Писания сходятся в одном: потустороннее отныне здесь, сред вас, ради вас, в противном случае его для вас попросту нет. Для апокалипсически мыслящего христианина идея о конце света никак не есть идея о крахе, но об ожидании его продолжения и завершения.

Описание приведенных выше перспектив позволит нам лучше оценить некоторые современные проблемы. Мы часто слышим, как сегодня в христианской среде говорят о возврате к апокалипсическому или эсхатологическому христианству. Во Франции, в частности, эта тенденция содействует возрождению как христианского, так и атеистического экзистенциализма. Ее же можно обнаружить и в корреспонденциях журнала «Dieu vivant»'. Оживление этой тенденции можно объяснить, если поразмыслить о том, что происходит сегодня с христианскими учениями. Одни из них, обратив свои взоры на социальную жизнь, сводят все проблемы к потреблению и всеобщему комфорту; другие считают, что если решить проблему техники, экономической и социальной справедливости, то все собственно человеческие проблемы разрешатся сами собой. Последовательное христианство зовет нас к борьбе за социальную справедливость, но оно при этом не перестает твердить, что жизнь человека, считающего себя христианином, до самого конца будет протекать в противоречиях и борьбе, и он никогда не достигнет устойчивой гармонии. Сколь часто и настойчиво ни звучали бы призывы к радости, миру, внутреннему равновесию, подлинно христианскому социальному порядку, в них всегда есть риск удержать христианина в рядах самоуспокоенного арьергарда. Чтобы сохранить и поддержать христианское миропонимание, надо, чтобы эти призывы находили своих глашатаев в среде стойких проповедников, чувствительных к острым проблемам, к таинствам истины, учитывающих возможность разночтения самих лозунгов и неизбежность драматичности существования каждого из нас; необходимо также, чтобы последнее соотносилось с понятиями Греха, Смерти, Креста.

' Бог живой (фр.).

==109

Во всяком случае, так же, как некритический путь ведет от христианства Благодати к слащавому христианству, а от него к христианству искаженному, так неощутимая сила может быстро привести христианство к окостенению, столь же далекому от подлинного христианства. Мы обнаруживаем здесь смешение проблем апокалипсиса и катастрофы.

Один из комментаторов Апокалипсиса Р. Фере убедительно показывает, что это произведение, вопреки некоторым утверждениям, повествует о христианской философии истории и о ее вполне оптимистической перспективе. Здесь не место говорить о жестких требованиях этого оптимизма. Он не имеет ничего общего с легкомысленной философией жизни. Кто-то любит характеризовать позицию христианина как активный пессимизм. Я же думаю, что лучше было бы определить ее как трагический оптимизм. Он исключает окостенелый профетизм, равно как и царящее порой в ризнице благодушие.

Можно освещать историю исходя из ее истока или отправляясь от того или иного ее момента, такого, как наступление технической эры или установление демократии на Западе, ренессанс или Французская революция. Можно изобразить историю в виде катастрофического ее сползания вниз, завершающегося полным крушением. Желчные или ожесточившиеся проповедники обладают зачастую талантом подкреплять собственную раздраженность впечатляющими ссылками на исторические факты или логическую закономерность. Но тем не менее они все-таки выражают лишь собственную позицию. Когда же они пытаются подкрепить ее ссылками на христианскую эсхатологию, они искажают ее смысл. Христианский катастрофизм возникает в результате систематических деформаций, в которых, несмотря на их разнообразие, как правило, смешиваются однолинейное видение истории и понимание истории как серии не совпадающих друг с другом личностных актов.

Апокалипсис находится в совсем иной перспективе. Никогда и никоим образом он не предает анафеме ни историю конкретного человека, ни ту или иную цивилизацию в целом. В нем скорее прочерчивается линия конвергенции всех наций, несмотря на их противоречия, вырисовывается полный таинства проект, соединяющий их и устремляющий вперед. Притча о пшенице и плевелах

К оглавлению

==110

остается наиболее выразительным символом христианского видения истории. Сатанинская жатва разворачивается во времени и ее достаточно, чтобы превратить в прах гуманистические утопии, мечту о лучшем мире, который наступит, когда того захотят, — таков один из аспектов христианского «пессимизма». Но на этом сатанинском поле постоянно и неодолимо прорастают побеги Царствия Божия. Если в Апокалипсисе и есть указание на будущее мира, оно дается нам в тысячелетней перспективе как скрытое и длительное усилие, действующее в самой истории, где новый Закон последовательно вписывается в коллективные институты человечества. Он ориентирует на идею о постоянном духовном развитии, которое идет путем извилистым, противоречивым, спорным, а не на мысль о прогрессирующем сползании Истории в пропасть.

Оставим теперь в стороне эту профетическую перспективу, которая не так уж и характерна для наших современников, и рассмотрим проблему тревоги в ее наиболее актуальной форме.

Тревога не представляет собой более смешения восторженной надежды и священного страха, свойственного апокалипсическому видению. Наиболее очевидная ее характеристика — это мука. Мучение, истязание, пытка — именно такие слова в ходу у современных писателей, когда они приступают к наипростейшему самоанализу. Часто ссылаются на саранчу из Апокалипсиса, имя которой «губительница»: она приходит, чтобы мучить людей, подобно скорпиону; люди же ищут смерти, но не находят ее.

Пребывающий в страхе современный человек не ищет более опоры в христианской надежде. Он, как и отколовшийся от Церкви христианин, если решится идти окольным путем забвения, может обустраивать множество всяческих удобств в этом тревожном мире. Но постройки, возведенные над пропастью, хрупки. В индивидуальной жизни это оборачивается глубоким унынием. Накопление тайных пороков завершается болезнью общества, и через несколько поколений в мире рождается новое зло.

Если у нас на глазах вызревают исторические и психологические причины для страха перед 2000-м годом, то они в корне отличны от того, что было в ожидании года 1000-го. Сегодняшние ожидания рождаются не из глубоко оптимистического предсказания, а из всеобщего кризиса веры и краха социальных структур.

==111

Кризис веры вырастает ныне из крушения двух великих религий современного мира — христианства и рационализма. Я не касаюсь здесь ни значения, ни масштаба этого крушения. Я говорю о его социальном изменении. Там, где крохотному числу людей отведен для жизни всего один век, большинство из них разделяет христианские ценности; там же, где миллионы людей неукоснительно верят в безграничное могущество разума, можно насчитать лишь десять процентов верующих, и я не уверен, что такое соотношение в пользу убежденных рационалистов является благом.

К тому же экономические структуры и инженерно-технические кадры ежедневно изобличают собственный анахронизм, бессилие, абсурдность. Дезориентированный в экономической деятельности, лишившийся опоры под ногами, человек XX века ощущает себя затерявшимся во вселенной, которая в его глазах становится все более и более распавшейся и обесцененной. Отсюда берут начало все описания философов, в которых они стремятся выразить новый тип страха, что более походит на крик отчаяния, чем на обоснование собственных позиций: человек одинок, лишен цели, заброшен в абсурдный, бессмысленный и неразумный мир. Вокруг слишком много того, что вызывает у вас тошноту. Человек призван стать богом, но это бесповоротно запрещено ему, и от этого все его устремления также вызывают тошноту.

На первый взгляд такая метафизическая опустошенность не должна бы рождать страх перед концом света. В этой точке атеистический абсурдизм имеет нечто общее с христианской эсхатологией. Для христианина, и мы это уже видели, представление о конце мира затрагивает и историю, и каждую отдельную жизнь; это понятие лишается смысла, если соотносится лишь с тем или иным отдельным историческим эпизодом. С точки же зрения абсурдного сознания, мир завершен, отменен и лишен значения в любой момент своего существования и для любого сознания. Человечеству никогда не найти выхода из этого — ни в смерти индивида, ни в жизни, преисполненной деятельности. Абсурд абсурда и все — абсурд. Какая же космическая катастрофа, связанная с нашим повседневным существованием, в состоянии привлечь к себе наше внимание? Один из самых оскорбительных опытов в этом

==112

отношении — опыт исчезновения. Он заключается в том, что привыкание к страху или к отчаянию возникает и исчезает столь же быстро, как и привыкание к счастью. Человечество, действительно утратившее смысл своего существования или уверовавшее в это, может либо возжелать исчезновения, либо, что еще хуже, сделаться безразличным к собственному исчезновению.

Могут ли эти проблемы в их абсолютном звучании стать предметом философского анализа? Ведь отчаяние не является простой идеей, оно обладает разъедающей силой. И если отчаяние опустошает сердце, в нем поселяется тревога, откликающаяся на любую опасность. Перед лицом тревоги жизнь тоже не есть идея, но неустранимая сила, которая, если ей отказывают в будущем, протестует вплоть до того, что выходит из повиновения. В широком социальном пространстве, где тревога перерастает в страх, а инстинктивная надежда — в неистовство, каждый человек, тесно спаянный со всеми другими людьми, становится носителем современного нигилизма в его крайнем выражении — великого страха и склонности к терроризму.

Нигилизм, который обнаруживается в катастрофическом сознании, — это массовая реакция инфантильного типа. Известно, что слабые люди, дети, больные, невротики часто впадают в уныние. Они больше всего заняты собственными мыслями, а не делами. Их помыслы обширны, полны энтузиазма, но недееспособны. Тревога наших современников перед лицом глобальной катастрофы, ожидающей мир, — это нечто вроде инфантильной реакции некомпетентных и потерявших самообладание путешественников, попавших в аварию. Кажется, образ аварии здесь мало подходит. Европейский человек скорее находится в ситуации, в которой очутился технически беспомощный человек, путешествующий в машине, шофер которой внезапно умер, а машина мчится на полной скорости. Он потерял управление, каковым, как ему казалось, он обладал; мир несется в бездну, а он бессилен противостоять этому.

Подобное состояние уже не единожды описывалось, но к нему все возвращаются и возвращаются. Современная наука показала, что смысл и значение единства космоса не зависит непосредственно от его величины. Астрономия лишилась своей власти над умами людей, которые отныне находятся под впечатлением бесконечно малых величин. Атом, микроб, вирус, гены, электромагнитные вол-

==113

ны — вот символы нового мира. Боязнь бесконечных пространств готова рассеяться.

Их заменяют другие сногсшибательные явления, более связанные, если так можно сказать, с судьбой человеческого интеллекта и свободы. Известно, что набор инстинктов обеспечивает grosso modo' человеку его адаптацию к миру. Инстинкт ему, как мать родная: он окружает заботой свободу и умеряет ее, работает на нее, оберегает ее. Но вот интеллектуальная свобода взметается ввысь, и вместе с ней сам человек делает рывок вперед. Чем больше расширяется свобода, тем больше освобождается она от поддержки инстинкта. Так и человек удаляется от материнской опеки и даже начинает восставать против нее. «Европейцы, — писал Валери, — пустились в изумительную авантюру по изменению изначальных, „природных" условий своей жизни и сделали это не в угоду своим потребностям или с целью расширения ограниченных возможностей, а как бы вдохновившись идеей о создании абсолютно неприродных, искусственных форм существования и такого типа бытия, при котором все средства познания и деятельности непринужденно и систематически побуждали бы их направлять все свои усилия на изменение собственного бытия».

Эта устремленность к искусственному чрезвычайно важна для понимания современного сознания и его преходящей разбалансированности. Она привлекает наше внимание, поскольку постоянно присутствует в человеческой деятельности, идет ли речь о жизненном пути индивида, его мышлении или коллективных проектах. В начале этого долгого демарша мы видим человека, обручившегося с целеполаганием, как если бы взыграла в нем дремлющая сила; а потом он возвращается к истоку этого порыва и шаг за шагом исследует его траекторию.

Так современный человек, будь он китаец или грек, египтянин или израильтянин, в своем историческом развитии с помощью религиозного устремления и интеллектуальной интуиции достиг вершины восхождения, которая со времен античности называется сверхчеловеческим. Теперь же надо, чтобы чернорабочие деятельности и изобретательности, вся коллективная мощь поддержали этот блистательный прорыв. И у постепенного продвижения, и

' В общих чертах (лот.).

==114

у молниеносного прорыва цель одна и та же: преодоление человека, разрыв с его изначальной природой.

Когда образ природы представляется статичным, раз и навсегда начертанным бедным воображением тех, кто чувствует себя уютно, повторяя одни и те же действия, это консервативная идея. Было бы неестественным крестьянину покинуть свое поле. Но римский землепашец вопреки своей природе заложил фундамент Европы и христианства. Человеку несвойственно летать, но он летает. Разве стал он от этого менее человек? Сторонники природного начала правы, когда напоминают, что удел человеческий небезграничен и что человечеству необходимо время, чтобы приспособиться к им самим произведенным изменениям. Но систематическое охаивание изобретательства исходит из радикально ложного представления человека о самом себе. Можно было бы сказать, слегка извращая смысл слов, что природа человека в его мастерстве.

Исходя из этого, можно утверждать, что европейский человек с приходом современности завершил свою внутриутробную жизнь, какую он вел в замкнутой в себе, как яйцо в скорлупе, вселенной и в заботливо опекающей его Церкви. Первые искусства создавались по образу этого замкнутого и конечного окружения. Они были искусствами образов неподвижных или движущихся к центру. Таковы архитектура, скульптура, танец. Только христианство, принеся с собой молитву, порыв готики, идею о творчестве и о необратимости времени, открыло перед этой просрочившей свои кредиты жизнью бесконечность. Неподвижность, равновесие, лимит, совершенство круга — все эти привычные компоненты идеи о природе отступили перед движением, перспективой, развитием. Во всех своих делах — внешних и внутренних, технических и художественных — современный человек заменил мысль о закостенелой судьбе, которую, если захотеть, можно было почти что с точностью рассчитать, мыслью о судьбе открытой, устремленной вперед, к непредвидимому и бесконечному.

Удивительно, что эта замена порой оказывалась неприемлемой для самого же христианского сознания. Тем не менее если идея греков о кругообразной вселенной в течение веков сдерживала силы воображения вплоть до того, что, как казалось, компрометировала веру, то несомненно, что современный образ вселенной, открытой риску и при-

==115

ключению, принадлежит христианству. Современное сознание не перестает использовать это освобождение во всех отношениях. Когда Брейгель или Босх на своих полотнах соединяли на первый взгляд несопоставимые элементы, когда современные художники упорствуют в своем стремлении разрушить форму, разложить свет, изуродовать прекрасное, это не означает, что они — оскверняющие священную реальность декаденты, невротики или мистификаторы, какими их часто представляют. Их притягивает потустороннее, они отчаянно бьются о запертую дверь известного нам мира в поисках небывалого. Я, вероятно, удивлю вас, если остановлюсь на двух специфических страстях, свойственных современному человеку, — страсти к абстракциям, проявляющейся в настойчивых поисках чистой математики, чистой музыки, чистой экономики, и страсти к ужасному, как протесту против сопротивления уже известного. Разумеется, отсюда один шаг до нигилизма.

Подобному путешествию вдаль, за пределы познанного, препятствует консерватизм инстинкта. Случающаяся с нами паника сродни той, какую испытывает команда каботажного судна, внезапно оказавшегося в открытом море. Наша деятельность подчинена гораздо более интенсивному ритму, чем тот, с каким мы приспосабливаемся к меняющейся действительности. Известно, что физика подошла к проблемам, которые она может решать теоретически, но на практике эти проблемы требуют сложных и длительных операций, недоступных нынешнему разуму. Тогда мы изобретаем механизмы, способные автоматически вести подсчеты и пригодные для еще более сложных операций. В таком случае техника работает сама на себя. В экономике и политике, напротив, мы наблюдаем, как возникают такие проблемы, которые ни правительства, ни администрация разрешить не в состоянии. Власть имущие по привычке произносят ритуальные речи, участвуют в традиционных церемониях, но каждый из них отлично понимает, что он ничем уже более не управляет, что колеса его машины вертятся впустую, и никто не знает, что будет завтра, откуда это завтра ждать, зачем оно придет, в результате каких усилий оно настанет и каковы будут его последствия.

Там, где мы уже не в состоянии справляться с помощью рук, мы не способны руководствоваться и разумом. Мир таков, каков человек. Это прекрасная формулировка,

==116

и я прежде часто ею пользовался. Но каков предел у человека? Ведь он меняется с молниеносной быстротой. Мы взываем к простым действиям. Но разве включить тумблер радиоприемника не такое же простое действие, как запрячь лошадь? Разве книги С ент-Экзюпери, повествующие об авиации, менее гуманистичны, чем труды Анри Пура о хлебопашестве? Случившееся с нами помутнение разума — результат того, что высота, на какую поднялся человек, распахнувшиеся перед ним перспективы, выработанные им основополагающие понятия меняются и подчиняются все убыстряющемуся ритму. Так что мир непрестанно опрокидывает наши нормы интеллигибельности и предстает перед нами как история нашего безумия. Вот почему ваши дети стали экзистенциалистами.

Наконец, мы на пороге решительного поворота. Достичь самых далеких звезд, искусственным путем создать жизнь и управлять ею, обезводить моря, стереть с лица земли горы, отодвинуть смерть — любая из этих задач по плечу человечеству, если у него в запасе есть несколько тысячелетий. Наука гарантирует нам миллиарды лет до неизбежного обледенения нашей планеты. Но вот на нашем пути новый сюрприз — мы достигли уникальной возможности, не сравнимой ни с какими другими: переселиться с нашей планеты. Чудное мгновенье! До сих пор мы не могли говорить, что человечество господствует над своим будущим, поскольку оно было обречено на будущее. Теперь же человечество само должно выбирать свою судьбу, и ему, что вполне очевидно, надлежит совершить героическое усилие, чтобы не избрать самый легкий путь — путь самоубийства.

Мы никогда не задаемся вопросом о смысле свободы. Всем известна история Адама и Евы. Даже если вы этому не верите, задумайтесь о значении этой истории. Она повествует о том, что Бог задумал создать чудесное существо, автоматически возносящееся из небытия. Но поскольку сам он Свобода и Мудрость, то существо, которое он замыслил по своему образу и подобию, не должно было возникнуть лишь на удивление детям, а ему надлежало свободно выбирать себя либо же не быть чудесным существом. Опасное древо, которое было своеобразным тестом для испытания выбора, — это, как говорится в Писании, древо познания Добра и Зла. Оно, несомненно, называется так, чтобы показать, что одна и та же сила питает одно-

==117

временно и Добро и Зло и что некогда, в одной из исторических цивилизаций, была предпринята попытка соединить Добро и Зло в единое целое. Стремление к знанию и господству не подлежит проклятию. Но оно, разумеется, достойно поддержки только до того момента, когда человек, обладающий все возрастающей свободой, остается достаточно рассудительным, чтобы не использовать ее в смертоносных целях. Человек, согласно священной легенде, не смог устоять: его нетерпение имело печальные последствия. Новые плоды древа Познания, дарованные Хиросиме и Бикини, странным образом напомнили о них. Благодаря этим плодам мы стали богами. Но разве не содрогнулись мы перед их разрушительной мощью? Священное чувство охватывает нас, когда мы предстоим перед ними. «Я пишу, чтобы внушить вам чувство страха, — читаем мы у Гаролда Юри, одного из отцов этого детища. — Я сам в страхе. И все ученые, каких я знаю, живут в страхе». Но известно также, что, когда в пустыне штата Нью-Мехико те же самые ученые томились в ожидании результата своего изобретения, самые неверующие из них ощущали, как внутри них зреет нечто, похожее на молитву. Это, несомненно, была молитва, какую шептал молодой воин накануне посвящения. В такую минут человек выходил из несовершеннолетия. Он становился хозяином своих деяний. Может, достаточно говорить о нашем смятении? Наш сегодняшний страх — это священный страх перед Божьим промыслом, перед наивысшей способностью, данной нам через разрушение, перед неспособностью укротить скорость нашего изобретательства, когда мудрость наша, задохнувшись в погоне, не может совладать с ним.

Отныне нигилизм не просто крикливая мода в философии; он стал воинственным и пошел в наступление. Оружие не становится менее опасным от того, что попадает в неумелые руки. Существует творческий и преходящий нигилизм. Он возвещает о новом вдохновении и расчищает перед ним дорогу. Такой нигилизм разрушителен лишь на первый взгляд. Он ничто не обращает в прах, он хочет только, чтобы вещи называли своими именами и чтобы мы шли вперед.

Однако есть другой нигилизм, который Ницше отличал от первого, но он не знал, к какому из них склонится Европа. Нигилизм этот не от осознания новой, нарождающейся силы, а от бешенства перед лицом беспорядка и

==118

собственного бессилия. Таков всеобщий закон, согласно которому не находящие выхода мощные инстинктивные силы превращаются в свою противоположность. Потребность в созидании и познании, в творчестве и понимании, если она в избытке, рождает в людях посредственных желание разрушать, уничтожать, попирать все то, что встает на их пути. Это дикарское, инфантильное действо: ребенок и дикарь всегда во власти предчувствия собственного поражения.

«Огромная волна варварства поднимается у наших дверей», — писал Ницше в 1873 году. В Европе варварство обычно ждали с Востока. И эта привычка не умерла. Но Восток обрушивался лишь на раздробленную Европу. Сегодня огромная волна варварства поднялась в наших опустошенных сердцах, в наших заблудших умах, его печатью помечены наши действия. Я вижу всюду молодых европейцев, у которых всего лишь одна мысль, одно желание: перебраться через океан и забыть свое европейское отечество, от которого они уже отреклись. И это — лучшие из лучших, самые отважные. Я вижу, как в распрях распадаются общества, и те, кто с наибольшим рвением способствует этому, более столетия стояли во главе этих обществ. Они похожи на родителей, указывающих детям на их пороки, за которые сами же в первую очередь несут ответственность.

У меня на глазах рождаются новые партии, присваивающие себе самые уничижительные названия, сторонники которых ни во что более не верят, ничего не хотят и пребывают в состоянии недовольства, в то время как покинутый ими корабль терпит крушение. Я уверен, что они многочисленны. Им не хватает только воли. Легче твердить об Апокалипсисе и заглядывать в оккультные книги, чем признать себя лично виновным в том, что происходит. Больное европейское сознание с готовностью ссылается на Апокалипсис. Но предназначение Апокалипсиса в другом. Заметьте, что говорит это верующий человек. У меня есть равные основания как отрицать, так и утверждать то, что мы пребываем в конвульсивном состоянии, которое, согласно Писанию, предшествует концу света. Но я абсолютно уверен в том, что, если мы действительно окажемся в таком состоянии, наш долг будет сродни долгу наших предков, переживших 1000-й год, — осмыслить причины беспорядка и вопреки жесточайшим условиям постарать-

==119

ся построить новое общество, которое, в согласии с нашей верой, бросит вызов вечности.

Печатается по изданию : Mourner E. Pour un temps a'Apocalypse//Mourner E, Oeuvres. — Paris, 1962. — Vol. HI. — P. 341-360.

Человечество всегда понимало, что в течении времени есть что-то страшное, какая-то загадка. Мы приходим из прошлого, которого больше нет. Мы идем в будущее, которого еще нет. Прошлое — наше лишь постольку, поскольку оно для нас еще присутствует в настоящем. Будущее — наше лишь постольку, поскольку оно для нас уже присутствует. Но како

ва природа настоящего? Оно исчезает в тот самый момент, когда мы пытаемся схватить его. Настоящее нельзя поймать, оно всегда уже в прошлом. Таким образом, кажется, что у нас нет ничего реального — ни прошлого, ни будущего, ни даже настоящего. Эту мысль французский философ. Э. Левинас выражает в формуле: «Существование без того, кто существует».

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-36-37-38-39-40-41-42-43-44-45-46-47-48-49-50-51-52-53-54-55-56-57-58-59-60-61-

Hosted by uCoz