Index | Анастасия Шульгина | Littera scripta manet | Contact |
Глава 11 ПСИХОФИЗИЧЕСКОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ
Вполне естественно, что защита реальности сознания, чувств, познания должна быть подкреплена доказательством причинной роли психических состояний. И конечно, признание существования сознающих, чувствующих, познающих существ влечет за собой признание того, что их наблюдаемые сложные движения наделены психологическим качеством, то есть психическими состояниями, образуя тем самым поведение. Указанные состояния вводятся по меньшей мере для того, чтобы объяснить видимую целесообразную взаимосвязь множества в иных отношениях выглядящих случайными и бесцельными движений в соответствии с функциональными требованиями минимальной рациональности. Вместе с тем, допуская у определенных видов существ те или иные потребности, желания, интересы, способности восприятия, необходимо рассматривать их в соответствии с требованиями согласованности изменений в частях целостной живой системы (Рандл [1972]). Короче говоря, допущение в данном случае целесообразности некоторой системы означает просто то, что ее функциональные свойства обнаруживают (Вудфилд [1976]) психологическое качество, а сама она причинно обусловлена психическими
состояниями.
Приписывание подобных состояний существам, лишенным языка, предполагает (эвристическую) модель видо-типической рациональности таких существ. Пусть «благо» интерпретируется так, что о хорошем функционировании частей системы приходится говорить лишь постольку, поскольку они вносят вклад в достижение определенных целей, приписанных системе на основе нашей модели рациональности или на основе аналогичных моделей для нечувствующих систем. Тогда мы не обяза-
==313
ны (вопреки Вудфилду), допуская целесообразность ли бо «естественную функцию», настаивать на том, что «биологическая цель организма есть по существу состояние или активность, внутренне благоприятная для него» (ср. Марголис [1975], [1977h]). «Биологичес кая цель» может оказаться сугубо детерминированной или же может обозначать правдоподобный способ понимания функционирования организма, но она не есть определенная цель организма по существу. Общее благоразумное упорядочение жизни личностей, то есть существ, владеющих языком, задается в изменчиво детерминированной форме посредством догматических и идеологических обязательств (Марголис [1976], [1975Ь]).. Благоразумные интересы чувствующих, но не вербальных систем моделируются (если отвлечься от доктрины выживания видов) по аналогии с человеческими интересами. Аналогичные модели строятся на метафорической основе и для нечувствующих систем, например, растений, и нечувствующих подсистем чувствующих систем. Допущение интенциональности целесообразных систем, естественно, облегчается допущением чувств. Интенциональность нечувствующих функциональных систем, которым приписывается внутренняя цель («X делает A, чтобы сделать F»), неизбежно затемняет различие между тем, как с точки зрения объясняющей теории типически или статистически функционирует система, и тем, какие функции следует предположить у данной системы (ср. Райт [1976]; Вудфилд, Сорейбыл [1964]). Эти рассуждения касаются также приемлемости бихевиоризма и эпифеноменализма. В отношении бихевиоризма важно обсудить концептуальную связь между чувствами и поведением, в отношении эпифеноменализма—причинное отношение между качествами непосредственного опыта и поведением или иными психологическими явлениями. Дальнейший вопрос, которого мы коснемся, относится к самой психофизической причинности.
Существует много версий бихевиоризма. Самая радикальная и наивная из них была развита Дж. Б. Уотсоном [1924], который утверждал, что «термин «стимул» используется в психологии так же, как и в физиологии». «Я убежден,—писал он (см. его работу 1948]), что психологию можно изложить... вовсе не используя понятий о сознании, психических состояниях, разуме, воображении и т. п.... Это можно сделать в тер-
==314
минах стимулов и реакций...» Такую же редукционистскую тенденцию обнаруживают и взгляды Б. Ф. Скиннера ([1953], [1964]). Руководящим допущением так называемого радикального бихевиоризма является, очевидно, то, что понятие психических состояний не имеет смысла или элиминируемо.
Фейгл [1967] утверждал, что'«до абсурда ложно» отрицать «существование сырых чувств»', качеств непосредственного опыта (Миил и Селларс [1956]). Он различал также методологический бихевиоризм, или тезис, согласно которому «предметом научной и экспериментальной психологии является именно поведение», и логический бихевиоризм, определяющий «сырые чувства» в терминах физического! наблюдения» («физическое!» обозначает свойство «концептуальной системы, закрепленное в чувственном наблюдении и организованное для все более исчерпывающего и связного объяснения интерсубъективно подтверждаемых фактов наблюдения»). Здесь спорно, должен ли так называемый логический бихевиоризм ограничиваться поведением в смысле методологического бихевиоризма. И дело не только в том, что теории тождества «телесного-духовного» и «духовногофункционального» вызывают возражения по существу. Фейгл сам утверждал, что нельзя ожидать в скором времени «адекватного и правдоподобного истолкования менталистских понятий посредством явного их определения на основе чисто бихевиористских понятий». Он писал, что «сознание не тождественно поведению» и что «утверждать, будто планирование, обсуждение, предпочтение, выбор, желание, удовольствие, боль, неудовлетворенность, любовь, ненависть, внимание, настороженность, энтузиазм, огорчение, возмущение, ожидание, воспоминание, надежда и т. п. не являются причинными факторами человеческого поведения; — значит бросать вызов самой очевидности или же странным и неоправданным образом уклоняться от обычного использования языка».
Элиминация менталистских понятий предполагает, следовательно, и элиминацию «сырых чувств» и интенциональных психических состояний. Но можно заранее сказать, что радикальный бихевиоризм несостоятелен, ' Под «сырыми чувствами» Фейгл понимает не прошедшее обработку в языке содержание непосредственного опыта. — Ред.
==315
ибо, во-первых, «сырые чувства» нельзя элиминировать я, во-вторы^, целесообразное поведение невозможно адекватно охарактеризовать как неинтенциональное. Однако вся важность этих ограничений постигается с трудом.
Варианты бихевиоризма побуждают нас рассмотреть Солыиое число возможных различений. Немногие из них являются ключевыми. Прежде всего из уотсоновской интерпретации «стимулов» и «реакций» следует, что чувства можно свести к простым физиологическим процессам. Соответственно наделенные чувствами организмы и личности оказываются просто сложными физическими телами. Но если поведение не истолковывается просто как сложная совокупность реакций в смысле Уотсона, а считается когнитивным (Толмен ''[1932]), то тогда становится концептуально невозможным обойтись без модели целесообразности или минимальной рациональности, посредством которой определяются «молярные реакции» организма на «стимулы» (здесь термин «молярная» Толмена противопоставляется термину «молекулярная» Уотсона). В этом контексте «стимулы» и «реакдии» сами должны интерпретироваться как чувственные или когнитивные. Лишь в тех случаях, когда поведение представляется или как инвариантное в структурнофункциональном смысле, или как автоматически запрограммированное, или как совершающееся ниже порога
-сознания, когда телеологическая интерпретация телесных движений рассматривается только как метафора (либо как особый способ выражения) или же когда действия и поведение могут быть объяснены только физиологическими законами, то во всех этих случаях снимается необходимость вводить целесообразную активность, предполагающую осознание целей и стремление к ним. Такая необходимость отпадает «на том же самом основании, на каком [осознание] нашего непосредственного опыта» (Макдугал [1934]) или даже чувства нет нужды распространять на автоматы (ср. Суппес {1969]; Соммерхоф [1974]). В иных случаях невозможно идентифицировать все психические состояния с поведением или поведенческими установками, невозможно даже определить самые основные образцы (когнитивного) поведения, не прибегая к соответствующему множеству постулируемых центральных психических состояний (Скрайвен [1956]).
==316
С одной стороны, психические состояния не обязаны всегда проявляться в поведении или в поведенческих установках (что бы мы ни предполагали о способах их обнаружения). И здесь мы всегда сталкиваемся с эмпирической возможностью «минимального скептицизма», то есть с тем, что у нас может не быть наблюдаемой поведенческой очевидности, достаточной для подтверждения актуального и определенного психического состояния (как, например, в случаях неожиданного наплыва воспоминаний об отце или переживаний, вызываемых образом отца). С этой точки зрения Дж. Фодор 1968] удачно определил бихевиоризм как доктрину, признающую необходимой истиной следующее высказывание (Р): «Для любого менталистского предиката, используемого в психологическом объяснении, должно существовать по крайней мере одно описание поведения, с которым оно входит в логическую связь» («логическая связь» может быть настолько слабой, насколько мы этого пожелаем; например, она может не требовать ни необходимых, ни достаточных условий. Отсюда возникает целый спектр альтернативных версий бихевиоризма). Отказ от бихевиоризма при интерпретации психических состояний в качестве причин поведения (ср. Армстронг [1968]) сразу влечет «минимальный скептицизм» (и то, что Фодор называет «ментализмом» — отрицанием «необходимости Р»; этот тезис следует отличать от дуализма).
С другой стороны, хотя наблюдаемые стимулы и реакции должны быть физическими по природе или по крайней мере 'физически реализуемыми, понятия о них определяются функционально, и потому эти стимулы и реакции могут приобретать бесконечное многообразие конкретных физических форм. А постольку без эмпирически удовлетворительного тезиса об инвариантности не существует способов охарактеризовать поведение, не прибегая к допущению целенаправленности и когнитивности (Тейлор [1964]; Райл [1949]; Уайт [1967]). Принимая ограниченный характер задач, решаемых вычислительными машинами, У. А. Мэтсон [1976] утверждал, например, что «не существует стандартной формы тигра, учитывающей все углы и расстояния, в пределах которых его можно увидеть, и все возможные его позы. Не существует лекал, которыми мы могли бы снабдить компьютер, чтобы инструктировать его о том, что нечто,
==317
совпадающее с ними, должно рассматриваться как тигр».
Проблема распознавания образов касается животных в той же мере, что и личностей. Поэтому бихевиоризм должен быть дополнен по меньшей мере допущением специфики психических состояний независимо от того,. какая теория принимается для анализа последних (Армстронг [1968]). Точно так же и сложность наших исходных допущений о связи желаний, состояний уверенности, восприятий и т. п. или же о способностях руководствоваться правилами полностью определяется· функциональными или целеполагающими характеристиками области поведения, подлежащего описанию и объяснению. - Лингвистическое поведение по своей природе—самое развитое и изменчивое в отношении своих возможных проявлений. Следовательно, можно ожидать, что неприемлемость бихевиористской теории языка обнаруживается наиболее ясно в факте неэлиминируемости интенциональных психических состояний перед лицом когнитивно значимого поведения высших животных и человека. Тем не менее (вопреки Хомскому [1959], 1966], [1972]) крушение бихевиористской теории языка не должно рассматриваться как крушение эмпиристского подхода к языку.
Наиболее известная бихевиористская теория языка принадлежит У. В. О. Куайну [I960], хотя чуть раньше появилась теория Скиннера [1957]. Куайн утверждает, что «понимание языка человека из рассмотрения его наблюдаемых реакций есть задача лингвиста, который, будучи лишен помощи интерпретатора, должен проникнуть внутрь до сих пор неизвестного ему языка и перевести его. Все объективные данные, которые ему нужны, суть выражения лица туземца и наблюдаемое у последнего, голосовое или какое-либо другое, поведение» (курсив мой.— Дж. M.) . По Куайну, обучение языкам при помощи словарей и обучение ребенка его первому языку фундаментально схожи с обучением лингвиста-исследователя совершенно чужому языку, а последнее обучение требует строго бихевиористского подхода. Но если обучение первому языку есть sui generis (вопреки Гудмену 1967]) и если обучение чужому языку (при владении первым языком) существенно не отличается (по этой причине) от обучения второму языку, когда имеются словари, то возникают следующие принципиальные кон-
==318
цептуальные проблемы: нужно ли проводить установки бихевиоризма, говоря вообще об обучении второму языку? является ли бихевиоризм внутренне жизнеспособным? какое отношение имеет вероятная неадекватность бихевиористского объяснения обучения первому языку к нашим рассуждениям об обучении второму языку?
Критические пункты здесь таковы: (1) куайновское бихевиористское объяснение языка порождает и должно порождать концептуальные головоломки, которые оно само не вправе допускать и, следовательно, не может разрешить; (2) бихевиоризм явно несостоятелен в объяснении лингвистического поведения. Все это вместе устраняет скептицизм Куайна в отношении понимания и перевода языка. В частности, подрываются его принципы неопределенности радикального перевода и непрозрачности референции.
Рассмотрим сначала принцип неопределенности перевода. Коротко суть этого принципа Куайна заключается в следующем: «Правила перевода с одного языка на другой могут быть организованы расходящимися способами, которые совместимы (compatible) со всей совокупностью диспозиций к речи, но'не между собой». Если, однако, предполагаемая неопределенность перевода утверждается перед лицом необнаруживаемых поведенческих расхождений в заданной области невербальных стимулов, на базе которых лингвист-исследователь рассчитывает построить свои правила перевода, то тогда, очевидно, лингвистически релевантная расходимость означает— даже для Куайна,— что лингвисты (в том числе практики) не могут быть ограничены ни чем, кроме приемлемых поведенческих данных. И если они прибегают к этим данным, то куайновская неопределенность не может даже возникнуть или быть осмысленной: предложения будут (или не будут) эквивалентными на поведенческих основаниях.
Семантические различия предложений занимают в теории сознания место, аналогичное месту психических состояний. Следовательно, недостатки теории Куайна аналогичны неудачам бихевиористской редукции таких состояний. Допускать различия в семантическом значении двух предложений, несмотря на то что их использование в речевом поведении не обязано обнаруживать различий, — значит отрицать адекватность экстенсионального (или поведенческого) критерия значения.
==319
Допускать вопрос о неопределенности перевода—· значит неявно допускать неадекватность бихевиористской теории языка. Утверждать адекватность последней—значит устранять сам вопрос. Куайн не может иметь сразу и то, и другое. Вместе с 'тем, хотя этот вопрос, по-видимому, вполне правомерен, нет причин предполагать, раз мы не придерживаемся бихевиоризма, что с ним нельзя иметь дело, не впадая в скептицизм. Ибо, если мы предположим, что лингвистические несходства обнаруживаются, даже если они и не коррелируются с поведенческими различиями, простая способность фиксировать такие различия, по-видимому, ведет к отрицанию принципа неопределенности перевода. Она, несомненно, снимает" радикальную неопределенность и заставляет нас рассматривать имеющиеся неопределенности как относительно легкие эмпирические проблемы, для решения которых пока еще не существует достаточно адекватной эмпирической очевидности. Эмпирическая же недостаточность не является концептуальной проблемой такого же порядка важности, как тезис радикальной неопределенности перевода.
С принципом непрозрачности референции дело обстоит не лучшим образом. Этот принцип является в действительности некоторым специализированным приложением вышерассмотренного принципа Куайна. В самом деле, по Куайну, бихевиоризм наделяет нас прекрасными правилами перевода определенной области предложений, имеющих, как он полагает, относительно устойчивые, прямые «связи» с невербальными стимулами. Однако все это рушится, когда мы пытаемся определить слова туземного словаря, в частности термины, обозначающие те предметы, которые Куайн берет для примера. Способ, которым Куайн обосновывает свой тезис, хорошо известен. Пусть лингвист-исследователь изучает совершенно неизвестный ему язык. Он замечает «синонимию стимулов», то есть бихевиористски полагаемое соответствие, для «случайных предложений» «Гавагаи» и «Кролик». Подразумевается, что эти предложения «провоцируются» ситуацией соответствующей сенсорной стимуляции, благодаря которой, как мы сказали бы, по-видимому, наблюдается или кролик, или нечто, похожее на него. Куайн размышляет в этой связи: «Кто знает, возможно, объекты, к которым применяется этот термин то есть «гавагаи»], вовсе и не кролики, а просто их
К оглавлению
==320
отдельные состояния или краткие временные сегменты их? В любом событии стимульные ситуации, вызывающие быструю реакцию на «Гавагаи», должны были бы быть такими же, как для «Кролика». Или, возможно, те объекты, к которым приложимо «гавагаи», суть все без исключения необособленные части кроликов; здесь значения стимулов опять-таки не будут регистрировать различий. Когда, исходя из тождественности стимулов значений «Гавагаи» и «Кролик», лингвист спешит заключить, что гавагаи есть целый кролик, он допускает, что туземцы, подобно нам, должны обладать коротким общим термином для обозначения кроликов и не имеют таких терминов для обозначения его состояний или частей... Различие между конкретным и абстрактным объектами, так же как различие между общим и сингулярным терминами, не зависит от значения стимулов. Синонимия «Гавагаи» и «Кролик» как предложений зависит от фактора быстрой реакции, но это не так в отношении их синонимии как терминов».
Данный принцип оказывается столь же неадекватным, как и принцип, рассмотренный выше (в его бихевиористском понимании). Более того, его неадекватность можно показать, даже если не ограничиваться бихевиористской теорией языка. Контраргумент здесь относительно прост.
Изучая поведение говорящего на родном языке (но
не ограничивая себя при этом исключительно бихевиористской теорией языка), мы должны предположить, что сенсорные стимуляции, на которые туземец реагирует определенным вербальным поведением, могут быть актуально зафиксированы. Это все, что нужно. Если стимулы можно фиксировать, то тогда мы имеем по меньшей мере неплохое приближение к области значений терминов говорящего, а не просто «туземное руководство» по согласованию неанализируемых предложений. Важность этого заключения нельзя недооценивать, поскольку спецификация высказываемых терминов концептуально связана с нашей теорией (моделью рационального упорядочения) желаний, состояний уверенности, способностей восприятия, приписываемых говорящему, благодаря чему может быть детализировано то, что обозначают последние. Поведенческий подход должен предполагать, что вербальные реакции говорящего, «провоцируемые» (как явно настаивает Куайн) опреде-
21 Дж. Марголис
==321
ленными внешними стимулами, различаются им некоторым когнитивно релевантным способом. Если же это не так, то тогда туземец не может утверждать что-либо относительно воспринимаемого им порядка вещей. Тогда нельзя говорить, что стимулы провоцируют его реакцию, что он согласен подвергнуть сомнению что-либо, что его изречение можно (гипотетически) интерпретировать как предложение, обладающее некоторым определенным значением. Тем не менее, когда Куайн обсуждает «реакцию туземца на «Гавагаи»», он апеллирует к двум совершенно различным типам наблюдения стимулов. Он указывает, что реакция туземца провоцируется «стимулами, а не кроликами», ибо мы должны учитывать нечто похожее на кроликов, вариации угла их наблюдения, освещения и пр., что обусловливает различия.
Это верно. Однако, когда Куайн пытается обобщать, он говорит, что, «по-видимому, лучше всего для настоящих целей идентифицировать визуальную стимуляцию с результатом хроматической иррадиации глаза» (курсив мой.— Дж. М.). Это, по существу, возвращает нас к точке зрения Уотсона. Ведь это подразумевает, что стимулы должны определяться способом, когнитивно не доступным говорящему. Дилемма ясна: если стимулы доступны когнитивно и мы можем фиксировать их поведенчески, то тогда мы имеем некоторое понимание терминов туземца (поскольку мы понимаем его интересы, способности восприятия и т. п.) и тогда тезис о радикальной непрозрачности референции становится неприемлемым; если мы принимаем последний тезис и/или интерпретируем стимулы в некогнитивном смысле, то тогда мы не в состоянии говорить даже о стимулах-значениях предложений туземца. К такому же заключению мы придем, если допустим вместе с Куайном, что можем фиксировать согласие и несогласие туземного оратора— ведь последние нельзя определить, пока мы не интерпретируем соответствующие стимулы как когнитивно доступные говорящему. Наконец, мы приходим к тому же самому, если предположим вслед за Куайном, что мы интересуемся стимулами, которые «провоцируют» или «вызывают» вербальные реакции туземца, а вовсе не возможными ошибками и т. п.
Вполне допустимо, что между различными языками существуют значительные семантические и синтаксиче-
==322
скис расхождения и что термины нашего языка не могут быть поставлены во взаимно-однозначное соответствие с терминами языка другой культуры. Но это опять же относительно простая эмпирическая проблема, касающаяся внутри- и межязыковой коммуникации. Она не оставляет места для утверждения радикальной непрозрачности референции: сама концепция понимания предложений туземца влечет, с некоторыми ограничениями, определенное понимание его терминов. Ведь «предложение» и «термин» суть нерасторжимо связанные разграничения. Дальнейший вопрос о возможной области расхождений терминов всего семейства человеческих языков представляет собой важную и независимую проблему. Но даже в этом случае мы можем осмелиться заявить, что адекватная теория восприятия, физиологических процессов, поступков и поведения не может не накладывать значительные ограничения на альтернативные концептуальные сетки и в конечном счете на альтернативные онтологии. (Об этом уже говорилось кратко при введении понятия «биологические универсалии».) Допустить коррелятивность слов и предложений и теорию языка, которая опирается на факты поведения или даже ограничивается ими, не значит потерпеть неудачу в установлении минимальных, но существенных ограничений, накладываемых на концептуальные системы и онтологии. Но допустить это — значит, по существу, вывести из присущего Куайну способа рассуждения заключения, диаметрально противоположные некоторым его наиболее характерным принципам.
Другая линия исследований ведет к выводу, что бихевиоризм неприемлем как таковой не только тогда, когда он касается лингвистических феноменов, но и вообще в отношении психики и поведения. Из соображений экономии изложения мы ограничимся здесь рассмотрением языка, хотя все, что будет сказано ниже, нетрудно распространить на более широкую сферу. Удобно опять же обратиться к размышлениям Куайна, который писал, в частности, следующее: «Мы можем [определить] утвердительное стимульное значение такого предложения S], как «Гавагаи», для данного говорящего через класс всех стимулов (а именно последовательность результатов освещения глаза, прерываемой, когда нужно, завязыванием глаз), которые должны провоцировать его соответствующую реакцию». Но, спрашивает Куайн, «что
21
*
==323
строго обусловливает наше определение стимульного значения, его долженствование?». «Использование слова «должно» здесь,—отвечает он,—ничем не хуже его использования для объяснения значения «х растворим в воде» тем, что х должен раствориться, если он окажется в воде.
Строгое обусловливание определяется диспозицией, в данном случае намерением согласиться или не согласиться с 5 в зависимости от различных стимулов. Можно полагать, что диспозиция есть некоторое тонкое структурное условие, подобное аллергии или растворимости...»
Высказываясь таким образом, Куайн вполне корректно предпочитает бихевиоризм, позволяющий объяснить диспозиции одной только ссылкой на допускаемые им центральные состояния организма. В этом отношении он справедливо не ограничивает себя бихевиоризмом Скиннера ([1953], [1957]). Тем не менее он интерпретирует эти центральные состояния только в физических и каузальных терминах, которые исключают правила, правилоподобные привычки, интенциональные рассмотрения и т. п., характерные для описания языка или сознания. Нужно отметить, что сам Куайн не пытается продемонстрировать адекватность физикалистской редукции языка или сознания. В любом случае при отсутствии успешных аргументов в пользу редукции понятие вербальной диспозиции вряд ли может быть освобождено от рассмотрении норм подходящих и неподходящих высказываний и интенции соответствовать нормам (ср. Грайс [1957]). Связь невербальных диспозиций с соответствующей моделью рациональности должна анализироваться, конечно, подобным же образом (как мы это видели в случае приписывания состояний чувств животным). Нарушения лингвистических регулярностей вряд ли физически невозможны, но эти случаи допускают исследование в терминах невнимательности, ошибок, непонимания, дезинформации, двусмысленностей и т. п., в то время как ничего, даже отдаленно похожего, не встречается в каузальных или законоподобных регулярностях, связанных с аллергией или растворимостью.
Итак, поведенческие понятия стимула и реакции в противоположность понятиям скоррелированных во времени физических событий предполагают центральные состояния чувствующего организма, характеризуемые в
==324
терминах цели, побуждения, интереса, привычки, подчинения правилам и нормам, когнитивных способностей и т. д., короче, предполагают психические состояния, соразмерные ограничениям минимальной рациональности. Стимулы и реакции определяются не просто в терминах их физических свойств, но скорее в терминах теории интенционально значимых диспозиций данного организма. Подопытная мыть, ищущая пищу, в конечном счете— на базе перцептивных различений и регулирований своего поведения — находит хлебный катышек. Действия когнитивных субъектов относительно полиморфичны в своих физических проявлениях (Райл '[1949]; Уайт 1967]), а законы, которые способны управлять когнитивно значимым поведением, должны истолковываться в интенциональных терминах (Тейлор [1964]). Различные физические ситуации могут отождествляться с одними и теми же стимулами или реакциями либо быть «реализациями» последних—вспомним об инвариантах восприятия в условиях меняющихся освещения, перспективы и т. п. (Гибсон [1966]),—когда они подходящим образом интерпретируются в соответствии с определенными правилоподобными или интенциональными формулами. Такая интерпретация основывается на категориях, которые не допускают непосредственного определения через свойства чисто физических объектов в духе редукционизма (Льюис [1966]). Физические события могут быть здесь истолкованы как эмерджентные действия, то есть как воплощающие действия; нейральным же состояниям может быть только приписано интенциональное содержание психических состояний, с которыми они связаны. Подобным образом звуки, воспроизводимые туземцем, могут быть интерпретированы как воплощающие речь.
Короче говоря, теория поведения человека или животного вводит функциональное условие, в терминах которого физические данные только и могут быть интерпретированы как поведенчески значимые. Поэтому, согласно гипотезе Куайна, лингвисту-исследователю совершенно невозможно изучить вербальное поведение туземца, не обладая исходной теорией грамматики и словаря туземного языка или более глубокой теорией характерных форм жизни тех, кто способен обучаться различным языкам. Но все это легко может быть установлено на базе эмпирических данных. То, что Куайн называет «аналитическими гипотезами» лингвиста— его «предва-
22
Дж. Марголис
==325
рительные лингвистические привычки», при помощи которых он переводит предложения туземцев, находя соответствующие термины для слов туземного языка,— должно вопреки тому, что утверждает Куайн, с самого начала управлять исследованием вербального поведения туземцев (ср. Хёрш [1977]). Куайн настаивает на том, что переводы «неверифицируемы» и что «их удачный результат не должен расцениваться как прагматическое свидетельство хорошей лексикографии, поскольку неудача здесь невозможна». Но это заключение есть просто результат того, что Куайн настаивает на ограничении исследований лингвиста признаками поведения и внешними стимулами и на его неспособности признавать следствия, вытекающие из его исследований. Допущение, будто переводы неверифицируемы в принципе, просто не укладывается в сам контекст обоснования перевода наблюдаемым вербальным поведением.
Истина заключается, следовательно, в том, что лингвист-исследователь должен изучать чужой язык, опираясь на теорию, отказывающуюся от радикальной бихевиористской интерпретации его собственных исследований. Он обязан принять, пусть неформально, то, что можно назвать онтологической точкой зрения на различия между речью и звуками, действием и движением, которые соответствуют уже отмеченным различиям между личностями, чувствующими существами и физическими телами. По отношению к его эмпирическому исследованию отсюда вытекают допущения о грамматике естественных языков (несомненно, подтверждаемые относительной сходимостью известных языков и свидетельствами двуязычных людей) и допущения о категориях, управляющих референцией и предикацией, которые так или иначе обязаны принимать изучаемые им туземцы (допущения, несомненно, подтверждаемые детальным знанием их физиологии, их способностей восприятия и пространственной ориентации, их желаний, интересов, интенций и т. п., определяющих характерные для них в культурном смысле поступки и поведение, им приписываемое). В этих обстоятельствах крайне неразумно определять перспективы эмпирического исследования семантических свойств языка в терминах радикального скептицизма. Но если все сказанное выше принимается, то в силу концептуально вторичного (эвристического) характера приписываний психических состо-
==326
г
яний в невербальных контекстах изучение поведения животных не может не быть опосредовано обоснованным применением антропоморфных категорий, описывающих и объясняющих целесообразное поведение человека.
Радикальный бихевиоризм, следовательно, недоказуем и неадекватен по меньшей мере в силу двух причин: (1) он требует и не может избежать допущения центральных (интенционально квалифицируемых, самих по себе бихевиористски нередуцируемых) психических состояний, чтобы интерпретировать телесные движения как когнитивно значимое поведение; (2) допущение когнитивно значимых психических состояний влечет за собой допущение особых качеств, или «сырых чувств» (Фейгл [1947]), непосредственного опыта. Допущение особых качеств чувствительности порождает свои собственные головоломки, часть которых имеет очевидное отношение к принципиальным вопросам нашего исследования. Это: (1) перспектива чисто феноменального языка науки и (2) обеспечение общезначимого языка для выражения личных психических состояний. Все это вызывает беспокойство, если только (1) представляется вполне уместной или адекватной, а (2) — невозможным или не необходимым. Однако феноменалистская идиома субъективных отчетов о собственном опыте не может быть концептуально независимой от перцептивной идиомы публично (общезначимо) различаемых объектов (ср. Карнап [1953]; [1949]; Селларс [1963b]). И хотя менталистские термины невозможно анализировать в терминах поведения, мы не в состоянии избежать ссылок на поведенческие и другие общезначимые «критерии» (обычно более слабые по сравнению с логическими условиями необходимости или достаточности), от которых изначально зависит обучение менталистским терминам и от которых зависит как теоретическое, так и эмпирически обоснованное определение психических состояний (Витгенштейн [1963]; Малкольм [1954]; Фодор [1968]). Помимо так называемого витгенштейнианства Н. Малкольм а, отчеты о непосредственном опыте от первого лица обычно допускаются не только феноменалистами (Карнап [1928J), но даже и радикальными материалистами (Смарт [1962]; ср. Корнмен [1968а]). Тезис же Малкольма в конечном счете неприемлем, что можно увидеть из следующего рассуждения.
Малкольм [1954] таким образом резюмирует (не
22*
==327
всегда достаточно канонически (Гич [1957])) витгенштейновское понимание проблемы указания на (индивидуальные) ощущения: «Витгенштейн задает вопрос: «Как слова обозначают ощущения?», преобразует его в вопрос: «Как человек обучается значениям имен ощущений?» и дает такой ответ: «Слова связаны с исходными, естественными выражениями ощущения и используются вместо них. Ребенок ушибся и закричал; тогда родители обращаются к нему и учат (курсив мой.— Дж. М.) его отдельным возгласам, а затем и предложениям. Они учат ребенка новому болевому поведению» («Философские исследования», с. 244). Витгенштейн должен был бы говорить о том, как человек учится словесно обозначать свои собственные ощущения, как он учится (курсив мой.— Дж. М.) использовать высказывание «Мне больно», но не о том, как он учится использовать высказывание «Ему больно». И то, что говорит Витгенштейн, радикально отличается от понимания моего обучения тому, что означает «Мне больно», когда я фиксирую свое внимание на «определенном» ощущении и называю его «болью». Но говорит ли он, что я фиксирую внимание на моих выражениях боли и называют их «болью»? Говорит ли он, что слово «боль» означает крик? «Напротив,—подчеркивает Витгенштейн,— вербальное выражение боли подменяет крик, а не описывает его» (с. 244). Мои слова об ощущениях используются вместо поведения, которое является естественным выражением ощущения; они не указывают на него». В этом справедливо знаменитом отрывке не объясняется, однако, то, как можно научить ребенка использовать слова вместо естественных выражений боли, когда такие выражения не тождественны боли, когда их появление не влечет появления боли, или наоборот. Если ребенок научается делать такую подмену, то это происходит лишь потому, что есть возможность ссылаться на свою собственную боль и отдавать себе отчет в ее появлении. Суть дела еще больше проясняется на примере ментальных образов, для которых не существует даже отдаленного (образного) аналога поведения (Марголис [1966а]).
Еще одно затруднение—угроза эпифеноменализма. Под эпифеноменализмом мы можем понимать (согласно Фейглу [1967]) «гипотезу одно-однозначной корреляции многих Q с некоторыми (но не всеми) Ф, детер-
==328
минизм (или по крайней мере ту его часть, которая допускается современной физикой) для Ф-последовательностей и, конечно, «бездельничающие» номологические отношения, связывающие Q и Ф». Эпифеноменализм, добавляет Фейгл, «в общем должен рассматриваться как нежелательный», «ибо он отрицает причинную действенность «сырых чувств» и вводит особенные законоподобные отношения между состояниями мозга и сознания. Эти корреляционные законы радикально отличаются от любых других законов (физическойз) науки [относящихся к редукции биологических явлений] тем, что они, во-первых, суть помологические «бездельники», то есть отношения, связывающие интерсубъективно подтверждаемые явления с событиями, которые, по предположению, в принципе неподтверждаемы интерсубъективно и независимо... Во-вторых, эти законы в отличие от других корреляционных законов естествознания должны быть (опять же по предположению) абсолюта невыводимыми из посылок даже наиболее богатого множества постулатов любой будущей теоретической физики или биологии». Эпифеноменализм, понимаемый в таком смысле, еще более ограничен, чем точка зрения Т. Г. Гексли [1893], согласно которому даже «воля, являющаяся состоянием сознания... не имеет ничего общего с движущейся материей». Но все это'дает нам ключ к наиболее разумному объяснению.
Нам нет нужды спасать психофизический интеракционизм при помощи концепции «дуализма энергии» (Шоуп [1971]), предполагая (Макдугал [1934]), что психические энергия и активность «каузально не менее эффективны», нежели физические энергия и активность, хотя первые и последние фундаментально отличаются по своей природе (ср. Боуден [1972]). Во-первых, состояния сознания приписываются чувствующим существам или личностям функционально, таким образом, что их физические состояния, которым может быть приписано интенциональное содержание психических состояний, могут вступать в физические! взаимодействия, то есть (согласно Фейглу [1967] в «процессы, которые описываются [и, возможно, объясняются и предсказываются] понятиями языка, основанного на интерсубъективном базисе наблюдений». Во-вторых, если психологические описания индивидуального опыта в принципе вписываются в интерсубъективное рассуждение и им контро.-
==329
лируются, то тогда сама возможность понимания индивидуальной референции приводит (несмотря на неформальный характер этой связи) к физическому) языку.
Даже эти рассуждения создают основания для возражений против «помологических бездельников» в смысле Фейгла. Более того, «сырые чувства», как бы они ни мыслились (Миил и Селларс [1956]), суть не более чем феноменальное содержание непосредственного опыта, независимо от того, что именно о них говорится (от первого лица) в переживаемом качестве опыта. В этом смысле (вопреки Фейглу) нет нужды приписывать им причинную роль как таковым, ибо по концептуальным соображениям они не могут быть отделены от состояний сознания — состояний, вступающих в причинные отношения в качестве функциональных состояний (событий, процессов), эмерджентно связанных с конкретными физическими состояниями (событиями, процессами).
Иными словами, термин «сырые чувства» нечетко обозначает сами состояния переживаемого внутреннего опыта, вступающие в причинные взаимодействия. Следовательно, эпифеноменализм может быть элиминирован в том смысле, что нельзя отрицать причинную роль «сырых чувств». Говорить о чувственной информации ниже порога сознания не значит говорить о «сырых чувствах». Такая информация может вступать в причинные отношения при кибернетической интерпретации физических состояний и процессов. Здесь эпифеноменализм, конечно, неуместен. Информация же на уровне сознания, выражающая состояния непосредственного осознания боли, образов, «кажущихся» феноменов (Чизом [1957]) и т. д., вполне может вступать в причинные отношения. Но и здесь эпифеноменализм опять же является неуместным. Такие состояния, кратко говоря, суть центральные психические состояния. Если они интенциональны, то их содержание должно приписываться связанным с ними физическим состояниям. Если это «сырые чувства», то они как таковые, будучи нетранзитивными (вопреки Армстронгу [1962]), перцептуально недоступны. Качества непосредственного опыта тогда не представляют большой проблемы для эмпирической науки, но не потому, что они суть «помологические бездельники», а потому, что они входят в описательный дискурс только в непереходном винительном падеже (Марголис [1973а]) глагольных выражений чувствительности и осознания, то есть
К оглавлению
==330
«существуют» лишь постольку, поскольку «переживаются». Однако в причинные отношения вступают именно переживание боли или «обладание» ментальным образом, а не просто боль или ментальный образ.
Этот пункт требует определенных усилий для понимания и упорядочивающего резюме. Обратимся поэтому к тому, что Декарт неоправданно рассматривал в качестве различных видов психических явлений. Конечно, состояния типа уверенности и желания сильно отличаются от состояний обладания болью или образами. Первые интенциональны, то есть, по Брентано [1973], «направлены на» объект, так что им можно приписать пропозициональное содержание. Боль определить труднее, ибо она не интенциональна в том же смысле. Сам Брентано был обеспокоен этим обстоятельством и заботился о различении «между болью в том смысле, в котором термин описывает явное состояние части тела [физическое состояние], и чувством боли, которое связано с сопутствующим ощущением [психическое состояние]». Существенным является следующий момент. Интенционально определяемые психические состояния, за исключением осознания (awareness), не обязательно должны быть состояниями сознания (consciousness): можно быть уверенным в чем-то или желать чего-то, не осознавая этого чего-то; здесь именно интенциональность отличает психическое от просто физического. Но хотя ощущениям и образам недостает интенциональности в смысле состояний уверенности или желания, они обычно не существуют вне контекста осознания (который, несомненно, объясняет фундаменталистскую склонность утверждать достоверность непосредственного опыта (ср. Чизом [1966]); Марголис [1977]; Лерер [1973])).
Следовательно, ощущения и образы всегда включены в ментальные состояния или события, благодаря чему обнаруживается их интенциональность по крайней мере в следующем (невоспроизводимом в канонических терминах Брентано) смысле: (1) то, что различается, может быть представлено пропозиционально («боль ощущается в моем верхнем левом коренном зубе») ; (2) участвующий здесь модус чувствительности нетранзитивен (то есть различение боли не есть форма восприятия того, что (вопреки Питчеру [1970]) «боль существует только в ощущении»). Оба вида психических состояний обнаруживают, следовательно, то, что назы-
==331
вается их интимностью (privacy), которая и не подтверждает с несомненностью (вопреки Байеру [1962] и не отрицает интерсубъективный характер информации о таких состояниях.
Таким образом, интенциональные психические состояния суть такие, в которых абстрактные, функциональные свойства «реализуются» (в смысле Патнэма I960]) в определенной физической форме (допускать, что ангелы могут обладать состояниями уверенности, — значит допускать просто, что функционализм не есть материализм). Подобные состояния приписываются определенным существам (животным, личностям) при помощи теории видо-типической жизни таких существ, по отношению к которым данные о сложных движениях систем интерпретируются как поведенчески значимые и потому как обозначающие наличие конкретных интенциональных состояний. Таким образом, в теории функциональные свойства приписываются подходящим физическим состояниям, в результате системы такого рода оказываются эмерджентными (в смысле Фейгла [1967]). Вместе с тем ощущения и образы, которые включены в когнитивные состояния, сохраняют и «сырые чувства» (феноменальные качества непосредственного опыта, выражаемые от первого лица), и функциональное (пропозициональное) значение осознанности кем-то таких состояний. Поэтому сложное психическое состояние, состояние осознанности чьих-то ощущений или образов, должно «реализовываться» так же, как и более простые интенциональные состояния.
Нет сомнений и в том, что могут существовать иные физические (соответственно непропозициональные) различия в способах реализации ощущений, с одной стороны, и состояний уверенности — с другой. Ощущения (и состояния уверенности) индивидуально-субъективны (private) в смысле их принадлежности и в феноменальном смысле осознания их от первого лица. Они доступны интерсубъективно (public) в смысле выражающей их поведенческой очевидности. «Минимальный скептицизм» (Фодор [1968] ) в отношении ощущений (и образов) касается понимания релевантных феноменов, а также корректной феноменальной характеристики того, что ощущается или «имеется» в качестве образов (вопреки Стивенсу [1935]; ср. Сэведж [1970]). В отношении состояний уверенности и сходных с ними психических со-
==332
стояний «минимальный скептицизм» затрагивает также соответствующий интенциональный объект рассматриваемого состояния (интенсиональную или пропозициональную характеристику этого объекта). С этой точки зрения эпифеноменализм просто смешивает содержание интенциональных состояний с этими состояниями самими по себе. Он не замечает, что такие явления, как ощущения и образы, существуют только как моменты когнитивных состояний или состояний сознания, относительно которых имеет место то же (эпифеноменалистское) заблуждение. Радикальный же бихевиоризм просто не замечает, что «поведение», взятое в релевантном для психологии смысле, означает, что сложные движения системы одновременно и обладают интенциональным содержанием, и порождаются конкретными психическими состояниями. Например, движение руки представляет собой (или «воплощает») сигнал и вместе с тем порождается конкретными состояниями уверенности, желаниями, намерениями и т. п. '
Причинное взаимодействие психических и физических состояний впечатляюще разнообразно. Скажем, один человек решает поприветствовать другого человека, и голосовой аппарат первого приводится в движение в соответствии с его намерениями; в половом поведении мгновенно меняются определенные вегетативные процессы — потоотделение, кровообращение, пульс; подвергнутые гипнотическому влиянию, мы будем, казалось бы, в совершенно ненормальных условиях стоять неподвижно на одной ноге и ощущать запах розы.
Наиболее впечатляющие примеры психофизических взаимодействий и контроля дают не только такие экзотические учения, как йога и дзен (Уоллес и Бенсон 1972]), но и—даже в большей степени—проверяемое и нетренированное умение обычных людей преднамеренно, хотя и опосредованно и без участия произвольно управляемых мышц, производить телесные изменения, контролируемые вегетативно. Или же возьмем явления, предполагающие очень несложную тренировку по контролю вегетативных процессов (так называемая биологическая обратная связь (Дикара [1970]; Y. Миллер 1969]; Ноулиз и Камийя [1970]; Шапиро, Терски и Шварц [1970]). Например, после команды «увеличить пульс» можно вообразить, что вы энергично бежали (обычно не «желая» увеличения пульса), и пульс будет
==333
нарастать. Или же, пытаясь понизить температуру поверхности лба, можно вообразить кусок льда, приложенный к голове, и температура поверхности лба будет снижаться в желаемом интервале. Для подобных явлений не существует приемлемых объяснений, кроме того что интенциональные психические состояния, вовлекающие воображение, могут включать и изменять биологические инварианты, управляющие поведением, вегетативными процессами и восприятиями, которые тесно связаны с условиями выживания человеческого вида и, возможно, высших животных (ср. Коулерз и Иден [1968]; Ричардсон [1969]; Оваки и Кихара [1953]; Пёрки 1910]; Хабер и Хабер [1964]; Сперлинг [I960]; Гибсон 1966]; Найссер [1967]; Димент и др. [1970]; Зигель и Вест [1975]). Трудности возникают в данном плане в случае причинного объяснения слабой воли (акразии).
Но могут ли существовать психофизические законы?
Наиболее интересный отрицательный ответ на этот вопрос дает Д Дэвидсон [1970] Он доказывает, что психические события, с одной стороны, играют причинную роль, а с другой — тождественны физическим событиям Все это вместе кажется противоречивым, но Дэвидсон пытается показать, что противоречия нет.
Редукционисты вроде П. Фейерабенда [1936b], замечая, конечно, что тезис тождества влечет за собой причинную действенность психических событий и формулируемость психофизических законов, вместе с тем одобряют элиминацию психических состояний, полагая, «что в мире существуют только атомы и собрания атомов и что в нем нет иных свойств и отношений, кроме свойств и отношений таких агрегатов». Сообразно с этим доказывается необходимость радикального взаимного перевода соответствующих предложений (описывающих психическое и физическое). Этот пункт имеет явно стратегический характер, ибо он диалектическим образом соотносит альтернативы редуктивного материализма, дуалистического интеракционизма и нередуктивный материализм.
Элиминативный материализм, стремящийся избежать тезиса тождества и психофизических законов, отвергает реальность психических явлений, предпочитая интерпретировать идиому менталистского описания как некий явный пережиток. Ясно, что этот маневр основывается на оправдании адекватности их замещения идиомой
==334
физикалистского типа. В частности, он опирается на систематическую подмену рассуждений о чувствах, интенциональных актах, речи и мышлении (ср. Корнмен 1968а], [1968Ь]). Г. Фейгл [1967] признается со свойственной ему искренностью в том, что он, принимая еще тезис тождества и, следовательно, интеракционизм (в слабом смысле), ошибался в допущении психофизических законов: в ««окончательной» научной концепции мира. . не будет нужды в феноменальных терминах, так же как не будет нужды в типично биологических и физиологических понятиях». Он отмечает, что его первоначальная склонность рассматривать «помологических бездельников» как «безобидных» была просто ошибочной. Теперь Фейгл больше симпатизирует Дж.Дж. Смарту, нежели Фейерабенду. В этом отношении подход Фейгл а даже более содержателен, чем подход Дэвидсона. Последний ведь ничего не говорит о деталях замещения менталистской идиомы. И все же здесь возникают некоторые недоразумения. Поздний Фейгл считает, что интеракционизм является «категориальной ошибкой», ибо он «смешивает феноменальный и физический языки» в причинном контексте. В то же время Дэвидсон целиком и полностью признает причинное взаимодействие психического и физического, отвергая лишь формулировку психофизических законов.
Ранее мы уже преодолели затруднение Фейгла в разрешении проблемы эпифеноменализма. Мы вполне можем отвергнуть последовательный дуалистический подход, ибо для утверждения существования нематериальной субстанции нет никаких оснований, которые могут получить эмпирические подтверждения Однако если под «дуализмом» понимается просто признание причинного психофизического взаимодействия или формулируемость психофизических законов вне контекста их картезианской интерпретации, то тогда уступки Дэвидсона и позднего Фейгла (не говоря о раннем Фейгле и о том, как понимают тезис тождества элиминативные материалисты) ведут к некоторому усилению этой позиции.
С нередуктивным материализмом дело обстоит несколько сложнее. Нередуктивный материалист принимает: (1) реальность ментальных и психологических явлений; (2) несостоятельность картезианского дуализма; (3) неадекватность тезиса тождества. В первом пункте его позиция отличается от позиции Фейерабенда, в
==335
третьем—от позиций Дэвидсона и Фейгла. Если же нередуктивный материалист допускает, скажем, вместе с Дэвидсоном также (4) взаимодействие психических и физических явлений, то тогда ему приходится решать вопрос о формулируемости психофизических законов. Он может отвергнуть (4), но тогда окажется, что он должен дринять позицию, очень близкую позиции раннего Фейгла, исключая (что очень важно) его отрицание (3), то есть пункта, касающегося тезиса тождества. Различие заключается тогда в том, что нередуктивный материалист должен развивать некоторую версию (эпифеноменалистской) двухаспектной теории (близкую теории раннего Фейгла), в которой, однако, ментальный аспект исключает причинное взаимодействие. Если же этот материалист принимает (4), то он, подобно Дэвидсону и в отличие от позднего Фейгла, сталкивается с перспективой противоречия.
Другими словами, угроза противоречивости исходит не из принятия тезиса тождества, а из допущения реальности психических явлений и причинного взаимодействия. Таким образом, относительная сила позиций теоретика тождества и нередуктивного материалиста в отношении психофизических законов обусловлена альтернативными возможностями интерпретации соотношений между причинными контекстами и контекстами причинного объяснения. Она не зависит от приемлемости тезиса тождества, который Дэвидсон во всех случаях просто принимает хотя непосредственно и не защищает.
Интересной формой вопроса, который поставлен выше, является следующая: могут ли быть психофизические законы, если предполагается психофизическое взаимодействие? Любые ответы на него обусловлены допустимостью принципа (или, возможно, его аналога), который принимает Дэвидсон, называя его «принципом номологического характера причинности»: «Там, где есть причинность, должен быть и закон; события, связанные как причина и следствие, подпадают под законы строгого детерминизма».
Нужно подчеркнуть, что эти два эксплицирующих предложения не эквивалентны: первое утверждает только закономерную причинность, второе—то, что причинные законы строго детерминистичны. В сноске к приведенному замечанию Дэвидсон оговаривается, что его аргументация не требует, «чтобы законы были детерми-
==336
нистическими», что в дальнейшем он ослабит это требование. И поэтому в контексте такой аргументации (или даже в более общем контексте) нет оснований отрицать возможность вероятностной формы причинных законов (ср. Гемпель [1965], [1966]).
В указанных условиях ответы на поставленный выше вопрос могут быть следующими: (а) допущение психофизического взаимодействия влечет за собой существование психофизических законов; (б) поскольку причинные контексты и контексты причинного объяснения логически различны, а причинные объяснения достигаются путем подстановки индивидуальных событий в причинные законы, постольку психофизическое взаимодействие необязательно влечет за собой существование психофизических законов; (в) поскольку причинные законы отличаются специфическими логическими свойствами, постольку существование психофизических законов невозможно даже в условиях признания психофизического взаимодействия. Цель Дэвидсона двояка. Он стремится показать, что его допущения причинной роли психических событий и вместе с тем тождественности этих событий физическим событиям не противоречат отрицанию существования психофизических законов (тем самым он выбирает ответ (б)) и что психофизические законы существуют (это говорит о сыборе ответа (в)).
Контраргументация требует по меньшей мере опровержения (в). Более строгая аргументация должна опровергнуть также и (б). Если этого можно достигнуть, то тогда материалист обязан либо отвергнуть психофизическое взаимодействие (скажем, вместе с Фейерабендом или поздним Фейглом), либо допустить существование психофизических законов независимо от того, выступал ли он с самого начала как теоретик тождества или же как нередуктивный материалист. Преимущества такой аргументации заключаются просто в том, что затруднения любого редуктивного материализма, признающего (1) (реальность ментальных и психологических явлений) и (4) (взаимодействие психических и физических явлений), становятся чрезмерными, если допускается (5) нередуцируемость интенционального и интенсионального (даже при разнообразии интерпретаций) (ср. Селларс [1963а]). Ведь если ментальное и психологическое характеризуется в интенциональных и интенсиональных терминах (допускается широкое
==337
разнообразие релевантных явлений; не утверждается, что они могут быть охарактеризованы единственной исчерпывающей интерпретацией интенциональности; не предпринимаются попытки вполне удовлетворительного объяснения интенционального) (ср. Корнмен [1962]), то тогда, по-видимому, не существует достаточно сильной версии материализма, способной поддержать тезис тождества.
Итак, если выбирается (а) (то есть то, что допущение психофизического взаимодействия влечет за собой существование психофизических законов) и допущено (5) (то есть нередуцируемость интенциональности), то тогда материалист должен быть нередуктивным материалистом." Это значит по меньшей мере, что он не должен быть ни (А) элиминативным материалистом (подобно Фейерабенду или Р. Рорти '[1965]), ни (Б) теоретиком тождества (подобно Смарту [1962] или Дэвидсону). Нередуцируемость интенционального должна также исключать и объяснительный редукционизм, защищаемый самим Фейглом, то есть (В) адекватность «физическойг» системы объясняющих понятий, когда «тип понятий» и законов, «способных в принципе объяснять и предсказывать неорганические процессы», можно удовлетворительно распространить на «явления органической жизни».
Стратегия важна здесь также, как и аргументация. Для Дэвидсона существенно, что допущения (1) и (4) (реальности и причинной эффективности психических явлений) не запрещают редукционизма видов (Б) и (В) (то есть тезиса тождества и объяснительного редукционизма). По его мнению и по мнению большого числа других теоретиков, одобряющих редукционизм, лишь неприемлемость (В) (независимо от приемлемости (Б)) наносит серьезный удар по программе редукционизма. Но если принимаются (1) (4) u (5) (нередуцируемость интенционального), то тогда тезис (В) будет подорван, психофизические законы допустимы, если объяснение вообще может быть достигнуто, и мы в конце концов будем обязаны принять то, что ранее было охарактеризовано как атрибутивный дуализм,—то есть несводимость интенционального к неинтенциональному. Короче говоря, мы будем обязаны принять совершенно нередукционистскую версию материализма.
Центральный пункт обсуждения заслуживает более
==338
подробного разъяснения, даже если мы отказываемся здесь—ради диалектического аспекта аргументации— от попыток целиком адекватно сформулировать суть интенциональности. Ключ к этому дает нам Фейгл 1967]. Как он отмечает, «интенсиональные (в смысле Брентано) свойства несводимы к физикалистскому описанию... хотя это не кажется... серьезным дефектом физикализма». Если интенциональные свойства нередуцируемы и если, они вместе с тем не определяют события каким-либо существенным образом через их причинную функцию (ментальных или психологических событий) или не определяют релевантно то, что служит причинному объяснению событий (как в случае психофизических законов), то тогда их допущение, очевидно, не является, как говорит Фейгл, «серьезным дефектом физикализма». !Но если выбирается (а) (так что причинное взаимодействие влечет за собой психофизические законы), то тогда нередуцируемость интенционального решает все.
Следовательно, налицо сближение, несмотря на важные различия, программ Фейгла и Дэвидсона. Ведь Фейгл в «Постскриптуме» к своему «Эссе» [1967] стремится посредством теории тождества и физическогоа языка заменить ментальное и психологическое как в причинном, так и в объясняющем контекстах. Для Дэвидсона допущение причинной эффективности психического не подрывает редукционизм, так как в случае принятия (б) и (в) психофизических законов не существует. В результате для него психические события причинно взаимодействуют с физическими событиями, потому что психические события суть физические события. Эта позиция гораздо ближе к позиции Смарта (которого Дэвидсон благосклонно цитирует), если исключить то, что Смарт (по мнению Дэвидсона) не различает, как и Д. Льюис [1966], отдельные события и виды событий. Различение же это необходимо для утверждения взаимной непротиворечивости трех исходных принципов, то есть, в частности, того, что некоторые психические события вступают в причинные отношения, что причинность номологична и что психофизических законов не существует. Здесь предполагается, что номологическая причинность приспособлена к единичным' физическим событиям, появляющимся в причинных контекстах, а психофизические законы должны требовать законоподобную связь между видами психических и видами
==339
физических событий, чему Дэвидсон противится.
Альтернативные стратегии теперь достаточно ясны, и мы можем обратиться к конкретной аргументации Дэвидсона. Дэвидсон усматривает четыре возможности в отношении к психофизическим законам: помологический монизм (примеры — позиции Смарта, Фейгла, Фейерабенда) ; помологический дуализм (например, параллелизм, эпифеноменализм) ; аномальный дуализм (который, как считает Дэвидсон, иллюстрирует картезианство, но, возможно, лучшей иллюстрацией его является окказионализм) ; наконец, аномальный монизм (последний, как пишет Дэвидсон, «классифицирует позицию, которую, хочу занять я»). Дэвидсон определяет эту позицию как «близкую материализму в утверждении, что все события суть физические, но отвергающую тезис, рассматриваемый обычно как существенный для материализма, а именно что психическим событиям может быть дано чисто физическое объяснение». Интересно, что Дэвидсон рассматривает отрицание психофизических законов как достаточное для отказа от термина «редукционизм», хотя обычно поддержка психофизического тождества, вполне естественно, считается формой редукционизма.
Здесь и аргументация Дэвидсона, и контраргументация зависят от допущения экстенсиональности (психофизического) тождества и (психофизических) причинных контекстов. Обе экстенсиональности в подходе Дэвидсона связаны, ибо он пишет, например: «Продемонстрировать тождество легко. Пусть психическое событие т вызвало физическое событие р. Тогда в некотором описании тир подчиняются строгому закону. Этот закон может быть только физическим, в согласии с [ним показывается, что психическое не... образует замкнутой системы]. Но если т удовлетворяет физическому закону, оно имеет физическое описание, то есть оно есть физическое событие. Сказанное выше справедливо и для случая, когда физическое событие порождает психическое событие. Таким образом, любое психическое событие, причинно связанное с физическим событием, есть событие физическое». Психические события, взятые дистрибутивно, вступают в причинные отношения. Поскольку причинность номологична, они могут делать это только потому, что они тождественны физическим событиям. Только физическая система является подходя-
К оглавлению
==340
щей замкнутой системой, обнаруживающей такие законы. Мы, следовательно, знаем, что по крайней мере некоторые психические события тождественны конкретным физическим событиям, хотя мы можем не знать, каким именно. «Аномальность ментального» возникает потому, что «вообще не существует строгих законов, на базе которых мы можем предсказать и объяснить психические явления». Дэвидсон утверждает: «Причинность и тождество суть отношения между индивидуальными событиями, как бы они ни описывались. Но законы лингвистичны, и потому события могут подводиться под законы и, следовательно, объясняться и предсказываться ими только как события, описанные тем или иным образом. Принцип причинного взаимодействия имеет дело с событиями экстенсивно, и потому он безразличен к дихотомии психического и физического. Принцип аномальности ментального касается событий, описываемых как психические, ибо события ментальны, только будучи описанными».
Ясность приведенного рассуждения восхищает. Но оправданна ли позиция автора? Представляется, что нет, причем по чрезвычайно простой причине. Какими бы ни были особенности менталистской идиомы, эта идиома детализирует психические события достаточно успешно, чтобы такие события могли быть идентифицированы. экстенсионально. Тезис тождества Дэвидсона, как и его тезис причинности, делает это вполне ясным. А именно и контекст тождества, и контекст причинности являются экстенсиональными, и психические события, упорядоченные ими, могут определяться в них как тождественные данным физическим событиям и как вызываемые последними или вызывающие их.
Но если гарантируется столь многое, не может быть никаких лингвистических трудностей относительно менталистской идиомы, которые бы исключили психофизические законы. Вполне возможно, что сформулировать такие законы трудно эмпирически, хотя есть основания думать, что, например, психофармакологические законы возможны (ср. Валзелли [1973]). Дэвидсон признает, что любое психическое событие, вступающее в причинные отношения, может быть как таковое экстенсионально идентифицировано и оно тождественно с некоторым конкретным физическим событием, даже если мы не способны идентифицировать это физическое событие.
23 Дж. Марголис
==341
Поэтому особенности менталистской идиомы, какими бы они ни были, не могут подорвать нашу спецификацию видов событий, вступающих в причинные отношения. Если же спецификация несостоятельна, то тогда у нас не будет основы, с помощью которой мы могли бы узнать, что конкретное психическое событие вступило в причинную связь с физическим событием. Если же мы имеем множество психических событий, вступивших, как нам известно, в причинные отношения с физическими событиями, то что тогда может запретить нам рассуждать о видах свойств, обнаруживаемых этими событиями, благодаря которым они удовлетворяют требованиям причинных законов? Конечно, это не сам язык ментального, ибо именно его использование облегчает определение конкретных психофизических отношений. Конечно, это и не отрицание способности психического образовывать замкнутую систему, ибо определяемые психофизические отношения предполагают, что единая область психического и физического образует замкнутую систему. Единственная возможность, открытая Дэвидсону, основывается на логических особенностях объяснений ментального. Только на это он и может рассчитывать.
Аргументация Дэвидсона сосредоточена на двух моментах. Один из них уже упоминался—причинные законы «лингвистичны», специфицируются только в объясняющих контекстах, а события удовлетворяют законам (объясняются и предсказываются ими) только в подходящем описании. Объясняющие контексты ведут себя неэкстенсионально (ср. Дэвидсон [1963], [1969Ь]). Но поскольку это верно в одинаковой степени и для физических, и для психических явлений, нельзя допустить, чтобы именно от интенсиональности объясняющих контекстов зависела недопустимость психофизических законов,—тогда должны быть запрещены и физические законы. Далее, даже если причинные законы лингвистичны, мы должны еще предположить, что правильные законы соизмеримы с регулярностями событий как раз того вида, который обеспечивает законам ясную формулировку. Самое меньшее, это означает, что психофизические регулярности, обнаруживаемые множеством психических и физических событий, вступающих в качестве единичных объектов в причинные отношения, обеспечивают некоторую поддержку психофизическим законам. Или, в более слабой формулировке: какими бы ни были
==342
основания для интерпретации психофизических обобщений как незаконоподобных по природе, мы не можем прийти к этой интерпретации, исходя из актуального появления причинных психофизических событий или же из концептуальных свойств причинных законов. Как пишет Дэвидсон: «...психическое номологически нередуцируемо: истинные общие утверждения, связывающие психическое и физическое, имеющие форму закона, могут существовать, но они не законоподобны (в строгом смысле). Если бы мы вдруг натолкнулись на нестохастическое истинное психофизическое обобщение, что до абсурда невероятно, у нас не было бы оснований считать его «чем-то большим, нежели грубым приближением к истине». Вопрос остается: почему некоторые психофизические обобщения не могут быть законоподобными по крайней мере в форме вероятностных законов? И почему некоторые психофизические обобщения не могут быть уточнены так, чтобы они удовлетворяли требованиям таких законов?
Здесь становится актуальным второй момент аргументации Дэвидсона. Дэвидсон готов утверждать, что «существуют обобщения, позитивные примеры которых убеждают нас, что обобщение такого рода может быть улучшено дополнительными уточнениями и средствами на базе того же самого общего словаря, который был использован для исходного обобщения». Такие обобщения он называет еомономными, удовлетворяющими требованиям физических законов. Законы же психических явлений, как он полагает, гетерономны: они суть те «обобщения, которые, будучи реализованы... дают нам основания считать, что точный рабочий закон существует, но он может быть сформулирован только в ином словаре». К сожалению, однако, мы пока не знаем способов, позволяющих установить, какие психофизические обобщения гомономные, а какие—гетерономные, когда речь идет о психофизических законах. Причина проста: словарь исходных обобщений является уже психофизическим. Здесь возможны два случая. Во-первых, если психофизические законы существуют, то тогда психофизические обобщения гомономны. Во-вторых, если существуют физические законы, объясняющие психофизические обобщения, то тогда, признав тезис тождества, можно допустить, что соответствующие законоподобные формулировки могут быть построены в психофизических
23
*
==343
терминах, то есть опять же гомономно. Следовательно, основная нагрузка аргументации Дэвидсона приходится на утверждение о том, что релевантный закон «может быть установлен только в ином [то есть в чисто физическом] словаре».
По мнению Дэвидсона, «строгие психофизические законы не существуют из-за несоизмеримости ментальной и физической схем». В частности, «атрибуты психических явлений должны выражать мотивы, состояния уверенности и интенции индивида». Дэвидсон настаивает, следовательно, на том, что «имеется категориальное различие между психическим и физическим». Но если бы это строго соблюдалось, то тогда бы он не смог объяснить, как по крайней мере, некоторые (он склонен считать, что все) психические явления вступают в причинные связи с другими (физическими) явлениями. «Категориальное различие» ведь не запрещает утверждать тезисы тождества и причинности. Поэтому оно не может, насколько мы знаем, запрещать и психофизические законы. Если же оно запрещает последние, то как тогда можно утверждать тождество и причинность? На этот вопрос нет ясного ответа.
Но ключ к нему имеется. Дэвидсон стремится доказать, что спецификация конкретных состояний уверенности, желаний и т. п. контролируется «установленным идеалом рациональности», а этот идеал должен «эволюционировать» под давлением накапливающихся знаний. Это замечательно. Но разве это не относится к физической теории независимо от того факта, что физические явления не определяются в терминах идеала рациональности? Конечно, проявляющийся в подходе Дэвидсона характерный для Куайна акцент на проверке теории b целом, на прагматическом приспособлении, на неопределенности перевода усиливает его точку зрения. Однако он хотел бы подчеркнуть, что в конкретных случаях роль рациональности такова, что мы не можем детализировать психические события экстенсионально. Это обусловлено тем, что всегда имеются альтернативные обозначения психических явлений в данном причинном контексте, когда мы не можем сказать, какие конкретные обозначения определяют одни и те же или различные психические события (ср. Армстронг [1973]). Поэтому он не может утверждать, как он хотел бы, что конкретные психические события вступают в причинные
==344
связи и тождественны конкретным физическим событиям. Таким образом, или акцентирование эволюционного характера наших психологических теорий настолько сильно, что переносится и на физические теории, или же слишком акцентируется неопределенность интенциональных контекстов, из-за чего следует отказаться от тезисов тождества и причинности, а не только от психофизических законов.
Тот факт, что для нас «типичен» интерес к объяснению психических событий с точки зрения целесообразности, «концептуального каркаса, отдаленного от непосредственного полагания физического закона для описания причины и следствия, мотива и действия как черт портрета действующего человека», кажется верным, однако к делу он не относится. Ведь в соответствии с точкой зрения самого Дэвидсона психические события вступают в причинные отношения и могут быть отождествлены с конкретными физическими событиями. Следовательно, перед ним встает принципиальная дилемма: или, допуская ментальную причинность, допустить и возможность психофизических законов, или, отрицая психофизические законы, отвергнуть и ментальную причинность. Но существование психофизических причинных взаимодействий отрицать, по-видимому, чрезвычайно трудно. Как пишет сам Дэаидсон, «если кто-то потопил «Бисмарка», то тогда такие различные психические события, как восприятия, наблюдения, вычисления, оценки, решения, интенциональные действия и изменения состояний уверенности, сыграли свою причинную роль в этом». Трудно сказать лучше.
Мы заключаем, что психофизические законы существуют. Их возможность нельзя отрицать. Эмпирические данные позволяют их сформулировать. Однако, если нередуцируемость интенционального гарантирована, они не могут быть законоподобными универсалиями. Дэвидсон, следовательно, прав в некотором смысле, утверждая, что психофизических законов не существует. Он подчеркивает, что психофизические законы типа «если— то» не могут быть законоподобными универсалиями, хотя настоящие законы должны быть ими. Но если тезис тождества отрицается и допускается нередуцируемость интенционального, то тогда утверждать, что психические события вступают в причинные отношения, значит, по существу, отрицать, что законы, которые должны
==345
объяснять эти события, суть такие универсалии. Итак, отрицать существование психофизических законов у нас все же нет оснований. Иначе, если тезис тождества принимается, а законы рассматриваются как указанные универсалии, то Дэвидсону не удастся показать, что психофизические законы не могут быть таковыми (мы еще вернемся к смыслу этой уступки ниже).
Остается распутать еще один узел. Как мы видели, допущение (4) психофизических взаимодействий отвергает элиминативный материализм, но не тезис тождества. Это допущение, в частности в форме, отстаиваемой Дэвидсоном, не препятствует объяснительному редукционизму Фейгла, то есть провозглашаемой им адекватности физического2 языка для объяснения психического. Принять нередуктивный материализм нас может побудить только (5) (тезис нередуцируемости интенционального) или некоторый его аналог (при допущении (4) и следующего теперь из него заключения о существовании психофизических законов). Как мы видели, Фейгл признает нередуцируемость интенционального, которая допускается (или утверждается) также другими авторами (Селларс [1964]; Кернер [1966]). Но он не считает эту нередуцируемость «серьезным дефектом физикализма». Почему же?
Фейгл (как мы уже отмечали) ссылается на аргумент Селларса, согласно которому «эта нередуцируемость схожа с нередуцируемостью логических категорий к психологическим или физиологическим (если не является ее частным случаем)». Поэтому, если признается нередуцируемость интенционального и если (как отмечалось) на карту ставится не просто интенциональность языка, а скорее интенциональность лингвистических способностей личности, то тогда единственной жизнеспособной формой материализма должен быть нередуктивный материализм. Следовательно, признание (4) и (5) непосредственно ведет к нередуктивному материализму. Отсюда если (1) ментальные и психологические явления реальны, а (4) психические и физические явления взаимодействуют, то психофизические законы существуют. И если (5) интенциональное нередуцируемо (характеризует по крайней мере природу человека и высших животных), то тогда только нередуктивный материализм может быть жизнеспособной формой материализма.
==346
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-