Index | Анастасия Шульгина | Littera scripta manet | Contact |
Глава 7 ОВЛАДЕНИЕ ЯЗЫКОМ. I: РАЦИОНАЛИСТЫ ПРОТИВ ЭМПИРИКОВ
Поразмыслив над приведенными в предыдущих главах аргументами, нетрудно сделать вывод, что нам удалось оказать первоначальное сопротивление редукционистским теориям психических состояний и личностей и указать на существенные препятствия, возникающие на пути этих теорий. Мы показали, что факт 'приписывания психических свойств и необходимость связывать их с физическими процессами не могут служить рациональным основанием для принятия теорий тождества психического и телесного или же элиминативного материализма. Мы также продемонстрировали, что наиболее характерные способности личностей, а также возможные затруднения, связанные с их индивидуализацией, свидетельствуют против редукционистских теорий личности. Однако, несмотря на правдоподобность таких возражений, наша критика все еще в недостаточной степени обоснованна. Для придания ей большей основательности необходимо точно выяснить, что представляют собой те характерные особенности личности, которые позволяют нам отбросить обе формы редукционизма. Сам ответ прост: это—язык, но рассмотрение следствий такого ответа потребует от нас времени и терпения. Кстати, одним из интересных и неожиданных следствий является тот факт, что адекватная теория языка проливает свет также и на отличительные признаки обладающих чувствами, но лишенных дара речи существ.
Важно с самого начала уяснить общий план нашего рассуждения, поскольку вопрос о языке и овладении им столь сложен, что, пытаясь разрешить его, мы рискуем вообще упустить из виду интересующую нас проблему соотношения психического и телесного. Поэтому мы сразу же вкратце попытаемся указать на то значение, ко-
==172
торое вопрос об овладении языком имеет для решения нашей более общей проблемы. Выяснение основных свойств языка, как бы далеко оно на первый взгляд ни уводило нас от темы, поможет нам раскрыть ряд существенных черт человеческой культуры и выяснить ограничения, присущие чувствующему, но лишенному дара речи живому миру. Мы попытаемся решать эти проблемы одновременно и с этой целью начнем все сначала, на некоторое время отложив в сторону приведенные ранее аргументы.
Итак, наиболее отличительным свойством личности оказываются ее языковые способности. Можно смело сказать, что наличие языковых способностей является необходимым и достаточным условием принадлежности к числу личностей. Давайте и начнем с рассмотрения этой способности. Тем самым мы в (противоположность половинчатым взглядам Стросона [1959]) сразу же сформулируем отличие личностей от обладающих чувствами существ (или «чувствующих тел»), а также, поскольку языки, безусловно, принадлежат к явлениям культуры, сможем опереться на теорию, согласно которой личности являются культурными сущностями. К тому же даже самые ярые редукционисты (Селларс 1963а]) признают, что язык не редуцируется к физическим явлениям и не допускает «чисто физического
объяснения».
При рассмотрении языка стратегическое значение
имеет вопрос об овладении им. Дело в том, что процесс овладения языком сказывается на его природе, а природа языка — на средствах овладения им. Следовательно, определенный интерес представляет для нас вопрос: какого рода существа могут овладевать языком? А вопрос, что за существа получаются в результате овладения языком, оказывает значительное влияние на разрешение проблемы редукционизма. Ответы на эти вопросы подскажут нам способ понимания непрерывного процесса, который включает неодушевленную физическую природу, живой мир растений и одушевленных существ, мир компетентных в языковом отношении личностей, а также продукты их культурной деятельности, включая создание искусственных сущностей, обладающих интеллектом. Многое зависит от ответов на эти вопросы, и мы ясно сказали, чего именно мы от них ожидаем.
==173
Под овладением естественным языком мы будем понимать процесс овладения первым языком детьми, научающимися языку всеми теми способами, которые представляет в их распоряжение человеческое общество. В последнее время вопросу об овладении языком придается большое значение в решении спора между эмпиристской и рационалистической теориями психики (Хомский [1965], [1966]). Говоря о рационалистической теории, мы не имеем в виду теорию априорного источника достоверных истин. Скорее речь идет об определенном структурировании психики еще до рождения ребенка, до введения его в мир культуры, до первоначального овладения языком, то есть о теории, согласно которой психика ««считается» заранее обремененной сильными ограничениями самой формы грамматики», связанными с универсальными правилами естественных языков (Хомский [1972]). Вопрос об овладении языком, таким образом, заслуживает нашего внимания по двум причинам: во-первых, в силу его самостоятельного интереса и, во-вторых, в силу того, что его разрешение позволит нам значительно сократить аргументацию в пользу нашего тезиса. При рассмотрении этого вопроса нам потребуется доказать, что рационалистическая теория психики и языка либо вообще невозможна, либо ее нельзя сформулировать в рамках какой-либо известной стратегии объяснения, либо она требует принятия таких допущений, которые сами по себе являются совершенно неприемлемыми. Мы также попытаемся доказать, что специфически языковые способности нельзя приписывать детям до их введения в мир культуры и что, следовательно, теория, согласно которой личности являются специфически культурными сущностями, оказывается вполне жизнеспособной и рациональной. Нетрудно заметить, что любая теория, претендующая на объяснение феномена овладения языком вне всякой связи с понятием культуры, явно несовместима с пониманием личности как культурной сущности. Конечно, упомянутые теории сами по себе еще не восстанавливают тезис о тождестве духовного и телесного, однако они в значительной степени облегчают его реализацию. А это в свою очередь означает, что аргументы, построенные почти по Хомскому, вносят свою лепту в укрепление редукционистской позиции (Хомский, кстати, не считает владение языком принадлежностью организмов; данное
==174
им определение языковой способности вообще не касается ее «реализации» в организме, машине или чем-либо подобном). Согласно рационализму, состояние некоторого существа до начала обучения родному языку и его состояние в процессе обучения не являются разными фазами развития одного и того же биологического организма, а совпадают во всех отношениях. Ведь способности, присущие данной системе от рождения, не изменяются, а просто созревают.
Сторонники эмпиризма, напротив, считают, что языковая способность принадлежит к числу способностей sui generis (в смысле нередуцируемости к физикалистскому языку) и является наиболее существенным отличительным признаком человеческой личности. Поэтому они вынуждены принять тезис, согласно которому «существо», уже владеющее языком, не тождественно существу, которое впервые начинает им овладевать. Они не принадлежат к сущностям одного рода: первое характеризуется наличием языковой способности, второе — отсутствием таковой. Отсюда следует, что человеческие личности в биологическом плане неразрывно связаны с представителями вида Homo sapiens, но не тождественны им. Существует только один способ избежать противоречий при последовательном проведении этого тезиса — положить в его основу некоторое отношение типа отношения воплощения. В противном случае мы не сумеем объяснить ту эмерджентность, которая появляется в результате этого перехода. Тем не менее общеизвестно, что непременным спутником эмпиризма в вопросе об овладении языком (Патнэм [19670]; Куайн [I960], 1974]) является тот или иной вид редукционизма, и это, очевидно, связано с отрицанием, что процесс овладения языком имеет характер sui generis. Мы вскоре еще вернемся к этому вопросу.
Современный рационализм в свою очередь оказывается далеко не полной теорией. В ней не определяется, какие именно факторы, принадлежащие природе человека (то есть того биологического вида, который, как показывает опыт, успешно овладевает языком), позволяют нам приписывать индивидам этого вида врожденные универсальные правила грамматики (Дж. Миллер 1970]). Таким образом, рационалистическая теория стирает радикальные родовые различия между телами, чувствующими организмами и личностями, даже не пы-
==175
таясь дать этому какое-либо объяснение.
Хомский [1972] считает, что роль решающих аргументов в деле подтверждения или опровержения как эмпирической, так и рационалистической теорий овладения языком должны играть чисто эмпирические соображения. По его мнению, главным свидетельством против всех эмпиристских теорий выступает та замечательная скорость, с которой дети овладевают родным языком. Он считает, что этот процесс начинается с «весьма примитивного образца... который вообще не имеет отношения к делу и может быть исключен из рассмотрения как некорректный», и завершается свободным использованием языка, «который, без сомнения, выходит далеко за -пределы имеющихся чувственных данных. В обозримой сфере языка эти исходные данные составляют пренебрежимо малую часть». В роли непосредственных оппонентов Хомского выступают обычно эмпирики, придерживающиеся бихевиористских теорий языка (Куайн [1960] и Скиннер [1957]). Для нас важно показать неадекватность такого рода теорий (Хомский 1959]; Марголис [1973Ь]). К этому нас вынуждают, с одрой стороны, внутренние потребности нашего рассуждения, а с другой, возможность использования такой критики для обоснования несостоятельности радикального бихевиоризма. Хотя мы еще далеки от полной и последовательной эмпиристской теории овладения языком, и рационалистическая теория наталкивается на очень серьезные концептуальные и эмпирические контраргументы. В любом случае мы можем сказать, что бихевиористские теории вряд ли исчерпывают все возможности для построения эмпиристского объяснения языка.
Приводимые Хомским факты несомненны. Однако опровержение эмпиристских теорий научения языку оказывается значительно более трудным, чем это представляется на первый взгляд. Во-первых, исторические факты показывают, что теория врожденных ддей еще не позволяет провести четкую демаркационную линию между рационализмом и эмпиризмом. А между тем именно этот вопрос традиционно считался водоразделом между учениями рационалистов и эмпириков и, как ни странно, превалировал в недавних спорах по поводу овладения языком. Как четко заявляет сам Хомский, следуя в этом отношении Лейбницу, даже для эмпири-
==176
'стекой концепции Локка не характерно отрицание врожденных способностей психики (Хомский [1965], [1966]). Теория tabula rasa в действительности никогда не играла заметной роли в выборе одной из противоположных точек зрения. Так, последовательные эмпирики (Гудмен [1967]) могли бы обвинить Локка в постоянно проявляемой им склонности к врожденным идеям. Во-вторых, современные эмпирики совершенно добровольно постулируют существование врожденных способностей психики, от которых зависит овладение языком. Патнэм [1967Ь], например, пытается объяснить процесс овладения языком в терминах интеллектуальных способностей, связанных с памятью. Этот тезис в определенном смысле носит юмистский, а может быть, даже локковский оттенок. Согласно взглядам Патнэма, овладение языком следует понимать как сравнительно простое дело, не требующее принятия сильного варианта теории врожденных идей: достаточно постулировать только врожденность общих интеллектуальных (эмпиристских) способностей, и не нужно прибегать к конкретным и сложным врожденным языковым структурам. Рационалист же, напротив, утверждает, что необходимая врожденная компонента этого процесса детально структурирована, обладает высокой степенью сложности, имеет явно выраженный языковой характер, совершенно чужда эмпиристским предпосылкам о характере обучения и является видообразующим признаком человека.
Короче говоря, руководящей идеей Хомского является тезис, согласно которому адекватное исследование грамматической структуры естественных языков — если учитывать способность детей удивительно быстро и последовательно овладевать языками — свидетельствует о том, что лингвистика, по существу, представляет собой раздел когнитивной психологии. По Хомскому, исследование языка, в частности, вооружает нас эмпирическими свидетельствами, вынуждающими принять рационалистическую теорию психики.
Эмпирики, придерживающиеся, скажем, юмистской позиции, ответили бы на это, что в действительности люди имеют лишь врожденные способности к определенным общим интеллектуальным стратегиям, стимулируемым чувственным опытом. Главное назначение этих стратегий — способствовать ассоциации идей, влияющей на способность именования, памяти, абстрагирования и
12 Дж. Марголис
==177
t. p. Следовательно обучение языку рассматривается эмпириками как одна из частных задач, возникающих в системе общих врожденных способностей людей. Для решения этой задачи не нужны никакие заранее данные способности, имеющие конкретную и определенную структуру, приспособленную для овладения грамматикой. Для рационалиста все это решительно неприемлемо. Для него главное, чем овладевает ребенок при обучении языку,— это глубинная структура, которая обладает в высокой степени абстрактным характером, в норме не дана нашей интроспекции, не связана однозначно с каким-либо стабильным набором эмпирических сигналов и позволяет постоянно импровизировать грамматически правильные предложения. Причем не наблюдается никакой эмпирической зависимости между этими последними и тем запасом предложений, который первоначально имеется в распоряжении говорящего. Следовательно, такого рода овладение языком предполагает, что психика заранее обременена некоторой определенной до деталей структурой, приспособленной для обучения языкам (Хомский [1972]).
Существуют по крайней мере два общих соображения, свидетельствующих против рационалистического тезиса и не требующих тщательного анализа ни локальных, ни универсальных свойств языка. Предположим, что мы для пробы приняли рационалистический тезис. Тогда мы должны также допустить, что ребенок не только раскрывает в себе некую универсальную грамматику, которая устанавливает ограничения на локальную грамматику его родного естественного языка, но вместе с тем овладевает локальной грамматикой своего родного языка (но не раскрывает ее в себе). Поэтому, исходя из самого рационалистического тезиса, мы можем предположить, что овладение конкретным языком значительно более трудное дело, чем раскрытие врожденной универсальной грамматики. В конце концов конкретный естественный язык обладает не только свойствами, общими с универсальными грамматиками, но и своими собственными специфическими чертами. И эти его собственные черты глубоко индивидуальны, связаны с историческими случайностями, усложнены огромным числом причинных факторов, прямо не сказываются на эволюции и генетике человеческого мозга. Так, ребенок должен отнести фонологические варианты, которые
==178
достигают его уха, к определенной приемлемой области. Только тогда он сможет воспринять их как знакомое слово, имеющее знакомый смысл. Он может услышать слово «car», произносимое уроженцем штата Джорджия, жителем штата Мэн или венгерским эмигрантом. Если он никогда до этого не слышал таких произношений, то как он сможет на основании врожденных грамматических или фонетических правил четко определить, что это слово есть слово «car», a не какое-нибудь иное слово? Данная проблема, без сомнения, затрагивает все аспекты языка, в том числе и синтаксический аспект. Это нетрудно уяснить, если, к примеру, обратить внимание на феномены двусмысленности, зависимости значения от контекста, а также на затруднения при распознавании грамматически не вполне правильных предложений (Зифф [1965]); Патнэм [1961]).
Здесь напрашиваются два существенных ограничения, диктуемые, во-первых, влиянием контекстуальной информации на определение семантического значения слов, по преимуществу передаваемых при помощи Звуков (воплощенных в звуках), и, во-вторых, невозможностью определить синтаксис языковых высказываний без учета контекстуальной информации, которая влияет на их смысл. Однако отсюда необходимо следует, что объяснение овладения естественным языком, предлагаемое рационалистами, несостоятельно. Таким образом, рационалисты терпят крах не при объяснении того, что Хомский называет языковой компетентностью (связанной с раскрытием универсальной грамматики), и не при объяснении реальной языковой практики (которая зависит и от внешних факторов—Хомский [1965]), но скорее при объяснении способности говорить на конкретном естественном языке.
Теперь нам не представляет труда обосновать это заключение. Конкретная грамматика данного естественного языка не врождена ребенку. Фактически дети с равной легкостью изучают любой язык при наличии соответствующего контакта с компетентным носителем данного языка. Ребенок, родившийся в семье, говорящей по-французски, будет говорить по-эскимосски, а не по-французски, если он вырастет среди эскимосов. Однако отсюда следует, что ребенку приходится изучить сложную грамматику некоторого естественного языка, явно не являющуюся врожденной. Это верно и в том
12
*
==179
случае, если эта грамматика подчинена некоторой глубинной врожденной грамматике. Таким образом, ребенок должен располагать некоторой общей интеллектуальной способностью к открытию локальной грамматики (и других локальных признаков) своего языка, проявляющейся при условиях в существенных отношениях схожих с теми условиями, из которых, по мнению рационалиста, вытекает неадекватность эмпиризма. Короче говоря, только эмпиристская теория овладения языком, направляемая — согласно выдвинутой нами гипотезе — рационалистической теорией универсальной грамматики, может объяснить овладение характерными чертами конкретных- естественных языков, начинающееся с фрагментарных, вырожденных, неправильно построенных, бессвязных эмпирических сигналов. (Это то самое различие, которое передается при помощи различения понятий языковой компетентности и языковой способности, понятий раскрытия врожденной универсальной грамматики и овладения конкретным естественным языком.)
Однако в таком случае сразу же возникает вопрос: нельзя ли раскрытие предполагаемой глубинной грамматики объяснить, исходя из эмпиристских установок? Не является ли это «раскрытие» на самом деле «овладением», или, иначе говоря, действительно ли мы нуждаемся в постулировании жесткой, врожденной, глубинной универсальной грамматики? Допустив, что ребенок при познании структуры конкретного языка не может обойтись без участия общих интеллектуальных способностей, мы вправе поставить вопрос: а являются ли такие эмпиристские способности только дополнением к более глубокой рационалистической, специфически грамматической компетентности? Для нас ответ на этот вопрос не связан с новыми затруднениями, в то время как на рационалиста вновь ложится бремя доказательства того, что для овладения языком требуется нечто большее, чем общие интеллектуальные способности. Интересно, что современные лингвисты (Хомский и Хелле 1968]) до сих пор не уверены в том, что полученные ими с таким трудом обобщения грамматических и фонологических правил—которые, согласно их гипотезе, должны интернализоваться детьми,—действительно являются языковыми универсалиями. Эта неуверенность говорит о том, что детям в первую очередь следует приписывать любые—даже самые экстраординарные—
К оглавлению
==180
эмпиристские способности, а затем уже решать вопрос о приписывании рационалистических способностей.
Второе соображение таково. Предположим, что приматы, как подсказывают эксперименты, способны научиться некоторому фрагменту грамматики человеческого языка (Гарднер и Гарднер [1969]). Для нас этот результат значительно важнее, чем тот факт, что некоторые отличные от человека существа (скажем, дельфины) на самом деле обладают языком (Лилли {1967]), хотя коммуникация животных и порождает другие проблемы. Хомский утверждает, что язык является «отличительным признаком вида». Иногда даже кажется, что, по его мнению, только человек может владеть языком. Однако время от времени у него проскальзывают намеки на то, что и особи других видов могут овладевать языком. Если бы Хомскому, к примеру, удалось показать, что дельфины или «марсиане» владеют языком, то рационалистический тезис не претерпел бы от этого особого ущерба. Однако этому тезису был бы нанесен серьезный удар, если бы удалось показать, что шимпанзе способна овладеть некоторым фрагментом человеческого языка. Дело в том, что, согласно взглядам Хомского 1972], некоторая грамматика «может приобретаться только организмом с заранее «встроенными» жесткими ограничениями на форму грамматики». «Эти врожденные ограничения, — продолжает Хомский, — являются предварительным — в кантовском смысле — условием языкового опыта». Кстати, каковы бы ни были «встроенные» грамматические ограничения на овладение языком, они не могут по своей природе иметь кантианский характер, поскольку, согласно взглядам самого Хомского, можно научиться языкам, которые не имеют подобных ограничений.
Как свидетельствуют эмпирические данные, шимпанзе не обладают ни собственным естественным языком, ни «встроенными» в организм условиями для овладения человеческими языками. Следовательно, если шимпанзе (Примак {1971]) с их чуждым опытом и эволюцией все же способны овладеть фрагментом человеческого языка (обладающего одновременно и универсальными, и локальными характеристиками) или, по крайней мере, некоторым эффективным фрагментом данной локальной грамматики, то единственно правдоподобным объяснением их успехов оказывается эмпиристская гипотеза.
==181
Однако вопрос о том, может ли ребенок человека овладеть человеческим языком на основе только тех врожденных способностей, существование которых допускается эмпиризмом, остается открытым. Мы можем самое большее утверждать, что языковое поведение такого рода не позволяет подтвердить рационалистический тезис. Более того, вообще не ясно, к какому роду должны принадлежать эмпирические свидетельства, которые могли бы оказать решающее влияние на подтверждение рационалистической гипотезы.
Рассмотрим, к примеру, сообщество людей, которые говорят на искусственном языке и, скажем, забыли тот естественный язык, при помощи которого сформулировали свой сегодняшний язык. Пусть они воспитывают свое потомство исключительно на искусственном языке, применяя те же самые общие методы воспитания, что и прежде. Допустим также, что молодое поколение сумело овладеть таким языком. Если к тому же учесть, что Хомский поддерживает гипотезу, согласно которой искусственный язык вполне может быть связным и в то же время не основываться на данных языковых универсалиях, то рационалистический тезис лишается всяких эмпирических оснований. Если же, напротив, допустить, что молодое поколение так и не смогло освоить этот искусственный язык, то наиболее вероятным объяснением этого были бы самые разнообразные неязыковые ограничения, например ограниченные возможности человеческой памяти. (Вообразите, что такое сообщество умело бы использовать некоторые устройства для фиксации порядка в серии достаточно длинных «структурно независимых» цепочек слов.) Таким образом, чтобы подтвердить рационализм и опровергнуть эмпиризм, нужен значительный запас подлинных языковых универсалий. В настоящее же время единственным свидетельством в пользу рационалистического тезиса допустимо считать наличие грамматических обобщений, которые могут рассматриваться как определенные приближения к врожденным языковым универсалиям. Однако вряд ли такого свидетельства достаточно для подтверждения рационалистической гипотезы.
Грамматическая связность человеческих языков не только представляет собой определенную идеализацию, ее к тому же весьма трудно зафиксировать при помощи определенных правил. Ведь предполагаемые правила
==182
глубинной грамматики и вообще понятие грамматической правильности нельзя сформулировать иначе, чем в связи с предпосылками практической деятельности в мире, приобретенными говорящими субъектами. Джордж Лакофф [1971а], например, считает, что «изучение отношений между некоторым предложением и связанными с ним допущениями о природе мира, проводимое при помощи систематических правил, является частью исследования языковой компетентности. Совсем другое дело—деятельность [performance]. Предположим, что 5 правильно построено только относительно PR. (множества предпосылок). Тогда говорящий субъект будет высказывать некоторые суждения о правильном или неправильном построении предложения S и эти суждения будут варьироваться с изменением внеязыкового знания. Если предпосылки, входящие в PR, противоречат фактуальному знанию, культурному опыту или мнениям о мире говорящего субъекта, то тогда он может квалифицировать 5 как «необычное», «странное», «отклоняющееся», «аграмматическое» или просто неправильно построенное предложение относительно имеющихся у него допущений о природе мира.
Таким образом, суждения о правильном построении высказываний зачастую формируются под влиянием внеязыковых факторов, то есть под влиянием определенной деятельности. Что же касается языковой компетентности, то она сводится к способности говорящего субъекта сочетать предложения с предпосылками, относительно которых эти предложения оказываются правильно построенными». Если Лакофф прав, то трансформационные правила языка сами по себе являются некоторой функцией имеющихся предпосылок. Но тогда следует отказаться от понятия «автономный синтаксис», весьма существенного для теоретиков, настаивающих на врожденности универсалий (Лакофф [1971Ь]; Столкер 1976]), а вместе с ним следует отбросить и сам тезис, согласно которому психика заранее обременена языком. (Лакофф, по-видимому, одно время ограничивал «глубинные» синтаксические категории «Предложениями, Группами подлежащего. Группами сказуемого, Конъюнкцией, Существительным и Глаголом».)
Однако впоследствии этот список был практически сведен на нет, во всяком случае он сделался настолько неопределенным, что его уже недостаточно для обосно-
==183
вания первоначального утверждения Хомского (Маккоули [1971а]). Если же допустить, что воззрения Лакоффа (и другие сходные взгляды) ошибочны, то есть считать, что наши предпосылки не воздействуют на семантическую компоненту модели языковой компетентности (например, Кемпсон [1975]), то тогда нам придется ввести в рассмотрение «модель деятельности», которая охватывала бы «прагматический» смысл предпосылок (ср. Грайс [1957]; Сирл [1969]; Беннитт [1976]). В частности, Рут Кемпсон допускает (и даже настаивает), что существуют прагматические аспекты использования «определенных групп подлежащего» (Рассел 1905]; Стросон [1950]), которые не могут быть выражены при помощи семантической компоненты модели компетентности.
Нам нет дела до междоусобных схваток современных лингвистов. Однако принятие последней точки зрения значительно затрудняет четкую демаркацию между условиями языковой компетентности и языковой деятельности. Дело в том, что идея Кемпсон об адекватности формальной семантики покоится на определении значения в терминах условий истинности. Но этот тезис уже предполагает, что адекватная модель языковой компетентности однозначно применима ко всем подходящим предложениям (высказываниям). По-видимому, удовлетворительное различение семантически правильных и семантически неправильных предложений должно основываться на разделении семантической и синтаксической компонент данной модели и формулировке соответствующих трансформационных правил. Без такого рода правил не может быть и речи об определении понятия значения в терминах формальных семантических условий (вопреки Дэвидсону [1967], ср. Хакинг [1975]). (К этому вопросу мы еще вернемся.)
Таким образом, следует отметить, что (1) реальные языки, по-видимому, обладают изменчивыми «исключительными» свойствами, которые не соответствуют предполагаемым языковым универсалиям; (2) конкретные языковые обобщения никогда не находили универсального подтверждения; (3) универсалии типа «предложение» не допускают формального определения и на поверку либо оказываются определенного рода идеализациями, либо производны от контекста; (4) повторяющиеся связи, регулярности языка нельзя выделить, не
==184
обращаясь к контекстам деятельности, & которые вводятся внеязыковые предпосылки; (5) проблемы обозначения, двусмысленности, а также трудности различения правильных и неправильных высказываний свидетельствуют в пользу неотделимости синтаксических и семантических структур друг от друга и неустранимости контекстуальной информации, влияющей на анализ значения речевых высказываний; (6) овладение реальными языками требует (даже при принятии рационалистического тезиса) последовательно эмпиристской модели обучения; (7) свидетельства, касающиеся обучения животных, либо имеют тенденцию к опровержению рационалистического тезиса, либо уменьшают вероятность его эмпирического подтверждения; (8) свидетельства, касающиеся овладения языком детьми, настолько идеализированы, что не могут играть роль эмпирического подтверждения рационалистического тезиса; и (9) сама модель рационализма является аномальной, если ее рассматривать с позиции принятых в науке моделей объяснения.
Существуют и более глубокие соображения. Естественные языки, по-видимому, существенно связаны с человеческой культурой. Одичавшие дети, например, не способны овладеть языком или по крайней мере проявляют в этом отношении не больше способностей, чем другие приматы. Возможно, конечно, что их неспособность к языковой деятельности объясняется фундаментальными физическими изменениями, например потерей физической способности к речи. Но и это объяснение сталкивается с рядом затруднений (Гарднер и Гарднер 1971]). Поэтому не вполне ясно, в каком смысле можно говорить, что одичавшие дети обладают врожденной грамматикой, и как это можно подтвердить эмпирически. Не ясно также, почему те несущественные языковые способности, которые они иногда проявляют, должны свидетельствовать в пользу рационалистического, а не эмпиристского тезиса. Согласно теории Хомского, овладение естественными языками складывается из введения в культуру и активизации докультурных генетически детерминированных грамматических правил. Это позволяет отнести его концепцию к числу платонистских (Хомский [1966]). (Отсюда, кстати, не следует, что нужно избегать функциональных характеристик языка; мы здесь ограничиваемся рассмотрением вопроса об овла-
==185
Денни языком существами, наделенными соответствующими способностями.) Сам Хомский [1972] утверждает, что универсальные «глубинные структуры того рода, который постулируется в трансформационно-генеративной грамматике, являются реальными психическими структурами», но не объясняет, как это возможно. Однако его последователи (Кац [1964]) определенно заявляют, что «структура механизма, стоящего за способностью говорящего субъекта к коммуникации с другими говорящими субъектами... является механизмом мозга, компонентой нервной системы». В рамках теории Хомского это единственное объяснение, совместимое с материализмом. Следует отметить, что это объяснение требует наличия системы внутренних носителей лингвистических способностей. (Мы еще вернемся к этому вопросу.)
На самом деле эмпирическое распознание универсальных и локальных грамматических свойств данных языков происходит, по существу, одинаково; мы попросту проверяем, выполняется ли какая-либо из этих гипотез для определенных наборов лингвистических данных. Универсальная грамматика в таком случае оказывается не чем иным, как множеством инвариантных и универсальных связей, присущих всем без исключения естественным языкам. Однако сами рационалисты признают, что можно построить искусственные языки, не согласующиеся с предполагаемыми языковыми универсалиями. Этим определяется то значение, которое рационалисты придают теории, объясняющей, каким образом ребенок овладевает языком. Согласно выдвинутому тезису, локальные грамматические свойства языка следует приписывать культурно формируемым правилам, а универсальные характеристики—докультурной психической структуре (причем вопрос о том, придается ли этой структуре материалистическая интерпретация или нет, обычно считается несущественным (Хомский 1972])). В результате универсальная грамматика оказывается множеством правил, «которые соотносят звуки и значение некоторым конкретным способом» (Хомский [1972]).
Получается, что в ходе объяснения овладения языком рационалист вынужден прибегать к услугам весьма сомнительной теории. В этой теории человеческой психике независимо от всяких влияний культуры приписы-
==186
вается определенная врожденная структура, детерминирующая способность к следованию правилам, которые некоторым образом «интернализуются» в рамках данной расы. Рационалист, таким образом, не ограничивается утверждением, что врожденная структура обусловливает согласование психических явлений с некоторыми законоподобными регулярностями. Для рационалиста структура обусловливает способность психики ребенка производить гипотезы или по крайней мере проявлять такие формы поведения, которые весьма напоминают процесс формирования гипотез о том, каким образом фактам культуры могут быть приписаны свойства, вытекающие из докультурно существующих универсальных правил. Согласившись с тем, что дети формируют гипотезы, нам придется принять и еще более сомнительную теорию, утверждающую существование врожденных правил, которые управляют овладением первым языком, поскольку «правила» адекватной оценки гипотез о языке не могут совпадать с «правилами» самого языка.
Мы видели, что затруднения, с которыми сталкивается рассматриваемый тезис, весьма обширны. К тому же не так легко точно определить, что они собой представляют. Предположим, что человеческая личность принадлежит к роду соответствующим образом физически одаренных существ, которые в ходе воспитания в рамках культуры приобретают способность использования языка (причем «способность», как уже отмечалось, означает нечто большее,, чем компетентность, по Хомскому). Мы уже говорили, что в рамках эмпиристской теории вполне допустимы врожденные интеллектуальные способности, определяющие правила оперирования в некоторой данной области, в частности правила языка. В эмпиристской теории такие способности вводятся при помощи предположения о том, что потенциальный носитель языка постольку развивается как личность, поскольку он обучается правилам конкретного естественного языка (причем способы такого научения"в настоящее время остаются полнейшей загадкой).
Рационалист же вынужден утверждать, что локальные правила данного языка распознаются ребенком, который еще не стал носителем языка, но который продвигается вперед при помощи проверки гипотез о правилах данного языка путем сравнения их с универсаль-
==187
ными правилами, которыми он уже некоторым образом обладает. При этом рационалисту придется объяснить, откуда берется у ребенка способность обнаруживать тот факт, что локальный язык имеет «исключения» по отношению к предположительно универсальной грамматике. Следовательно, рационалисту придется объяснить, каким образом получается, что чувствующий организм, еще не прошедший обработку средствами культуры и общества, уже в самом начале своей жизни обладает правилами. И это при том условии, что само понятие правила предполагает наличие некоторых норм, позволяющих различать, принадлежит ли некоторый индивид к данному виду или нет, то есть, иначе говоря, понятие правила- теряет смысл вне институционализированных форм жизни. Когда речь идет о языке, эти институты, по-видимому, должны полностью принадлежать к области культурных явлений и отличаться значительной степенью сложности. Когда же речь идет о не столь сложных, но тем не менее способных к накоплению социального опыта и изменению социальных структурах, такие институты должны быть по крайней мере протокультурными.
С точки зрения рационалиста, ребенок человека в некотором смысле заранее ориентирован на распознавание правил. Еще на докультурном уровне он обладает множеством инвариантных правил, с которыми в конечном счете должны согласовываться любые правила, в предварительном порядке изобретаемые ребенком для языка, связанного с данной культурой. Без такого согласования этот последний просто не будет признан языком. Трудно сказать, могут ли помочь рационалисту в данном случае аналогии с машинами (Патнэм I960]); Т. Нагель [1969]), поскольку машины, как известно, обычно программируются их создателями таким образом, чтобы они следовали определенным правилам. Рационалистическая гипотеза была более правдоподобной в XVII веке, поскольку тогда считали, что бог является творцом человека. Действительно, для Декарта, например, дух является мыслящей субстанцией. А эта субстанция в свою очередь имеет, по Декарту, врожденную внутреннюю структуру, которая обусловливает ее изначальное подчинение правилам мышления и разума (в качестве примера таких правил можно привести принцип достаточного основания (Лейбниц)).
==188
Эмпиристы же в таком случае обращаются к ассоциации идей и условиям памяти и допускают только некоторые врожденные законоподобные регулярности, управляющие процессами мышления. Следовательно, пропасть, разделяющая рационалистов и эмпиристов, оказывается значительно глубже, чем можно было предположить. То, что Локк в противоречии с собственными установками является в некотором отношении рационалистом, не имеет особого значения. Яблоком раздора между рационалистами и эмпиристами становится вопрос: обладает ли ребенок человека способностью открывать (изобретать или осваивать) правила разума и правила языка или ребенок от рождения вооружен правилами, которые при стимуляции их чувственными восприятиями позволяют ему раскрыть сущностную структуру своей психики?
Таким образом, и рационалисты, и эмпиристы допускают врожденные идеи. Но эмпиристы допускают только законоподобные регулярности, а рационалисты в число врожденных включают также правилоподобные универсалии. Мы сейчас заостряем различия между рационалистами и эмпиристами, чтобы тем самым подчеркнуть, что проблему выбора рационалистической или эмпиристской теории нельзя решить чисто эмпирическими средствами. По всей вероятности, не существует эмпирических методов, которые помогли бы нам выделить определенные правила, свойственные врожденной структуре психики (если, конечно, психика и на самом деле не программируется по типу машины Тьюринга).
Как мы еще увидим, этот выбор оказывается решающим при определении адекватности той или иной теории личности, а тем самым и всех форм редукционистского материализма. Однако независимо от выбора рационалистской или эмпирической позиции при обсуждении вопроса об овладении языком следует учитывать различия в положении ребенка, впервые научающегося естественному языку, и лингвиста-исследователя, учитывающего всю область естественных языков, исторические черты их развития и т. п. Исходные данные, над которыми «теоретизирует» ребенок и лингвист, попросту несравнимы, равно как и сами их способности «теоретизирования» о вероятной структуре данных. Это дает нам основания предположить, что фиксируемые лингвистом регулярности есть не что иное, как артефакты
==189
его целенаправленного исследования; конечно, сам лингвист считает, что полученные им результаты приблизительно верно выражают структуру психики ребенка.
Поэтому было бы уместно принять «индуктивное требование» или ограничение (Дервинг [1973]), согласно которому, «прежде чем переводить придуманную лингвистом грамматику из области «ученой фикции» (Якобсон [1961]) в ранг правдоподобной модели «реальной», «интернализованной» или «психологически адекватной» грамматики некоторого языка, следует потребовать, чтобы ребенок мог научиться этой грамматике исключительно на основе доступных ему данных». Вместе с тем можно попытаться отвергнуть тезис Хомского, сохранив в то же время понятие глубинных закономерностей естественного языка. Тогда нам придется принять следующие положения: (1) «глубинные структуры имеют значительно более абстрактный характер, чем это предполагалось ранее» (Бах [1968]); (2) языковые универсалии представляют собой идеализированные отражения изменчивых регулярностей конкретных естественных языков (Стайнер [1975]) и/или
(3) связность естественного языка зависит от неязыковых закономерностей (физиологических, неврологических, перцептивных и т. п.), в соответствии с которыми организация памяти, единообразие человеческих потребностей, исторический контакт между различными культурами и попытка их сравнения, даже воспринимаемые структуры внешнего мира, а вместе с ними и логические условия могут участвовать в создании наблюдаемых языковых действий. Пункт (1) означает возвращение к нефальсифицируемому; (2) есть не что иное, как ослабленная форма специфически рационалистического тезиса (нативизм), а (3) является ядром любой эмпирической теории. Короче говоря, мы сосредоточимся на исторически сформировавшихся и в определенном смысле случайных регулярностях конкретных языков. Наличие таких регулярностей вполне согласуется с тезисом о существовании грамматики, включающей в себя ненаблюдаемые закономерности, но не настолько «глубинной», чтобы совершенно потерять первоначальную связь с поверхностными структурами таких языков.
Нашу критику можно вести сразу по нескольким направлениям. Первое. Рассмотрим, что получилось бы, если. бы Хомский был материалистом. Тогда, если бы
К оглавлению
==190
он утверждал, что правила универсальной грамматики изначально закреплены в структуре мозга, ему пришлось бы в буквальном смысле трактовать человека как машину (а не только как существо, которое можно анализировать по аналогии с машиной) или в противном случае ему пришлось бы считать, что человека создал бог, и т. п. Иначе он бы не смог объяснить, почему он отдает предпочтение рационалистическому, а не эмпиристскому тезису. Дело в том, что понятие физического мозга, от рождения структурированного таким образом, чтобы «следовать правилам», приводит по меньшей мере к аномалиям.
На первый взгляд может показаться, что факт запрограммированности машины на «следование правилам» легко поддается редукции, поскольку смену состояний актуально «реализованной» машины всегда можно описать как причинную связь, сводящуюся к действию чисто физических факторов. В этом смысле, когда мы говорим, что такая машина следует правилам, мы неизменно прибегаем к метафорическому выражению. Однако это не имеет никакого отношения к человеку— носителю языка, поскольку мы не можем сказать, что в него введено что-либо подобное программе. К тому же мы уже знаем, что языковую деятельность человека нельзя редуцировать к чисто физическим явлениям. Мы можем оправдать утверждение о том, что машина следует правилам, только сославшись на тот факт, что человек ввел в нее определенную программу (что, очевидно, не характерно для самих людей). Отсюда следует, что функциональное описание данной машины (не обязательно выраженное в языке) всегда можно заменить некоторым экстенсионально эквивалентным ему чисто физическим описанием (что невозможно в случае языкового поведения людей). Следовательно, чтобы оправдать тезис, согласно которому психика человека «заранее обременена» языком, Хомскому необходимо (а) показать, что психика человека действительно является запрограммированной, и/или (б) дать объяснение регулярностей языка в чисто физических терминах, однако последнее, скорее всего, невозможно (Селларс [1963а]). Поскольку же Хомский считает, что языковые универсалии присущи только одному виду—человеку, то для него отождествление человека и машины оказывается неприемлемым. Хомский, напротив, приписывает людям
==191
Некоторые Врожденные и нередуцйруемЫе познавательные способности, к которым в свою очередь, редуцируемы полярные способности к деятельности. Сравнение человека с машиной позволяет провести четкое различие между (рационалистическими) взглядами Хомского и (эмпиристскими) взглядами Патнэма.
Второе. Рассмотрим интересный тезис, согласно которому в начальный период развития дети не только «выражают нечто подобное содержанию полных предложений при помощи высказываний, состоящих из одного слова», но и «само понятие предложения претерпевает непрерывную эволюцию в течение всего этого периода» (Макнил [1970]). К примеру, наблюдения за ребенком показали, что он говорит «хи», «когда ему подносится нечто горячее» (в 12 месяцев 20 дней), «ха»—указывая на «пустую кофейную чашку» (13 месяцев 20 дней), и «нана»—указывая на верх холодильника — «место, где обычно кладут бананы», даже в том случае, когда там нет никаких бананов (14 месяцев 28 дней). При рассмотрении речевого поведения очень маленьких детей, пожалуй, нельзя избежать некоторых идеализации. Более того, совершенно невозможно получить свидетельства, связанные с использованием указанных выражений и подтверждающие рационалистические гипотезы относительно овладения языком. Представляется, что свидетельства, характеризующие этот период овладения языком, настолько идеализированы, что не могут играть никакой роли в выборе между конкурирующими теориями. Идеализации относительно таких начальных стадий речи должны быть связаны с введением доязыковой модели рациональности — системы координированных желаний, потребностей, намерений, ощущений, восприятий и действий. Без этой модели мы не смогли бы интерпретировать первичные высказывания ребенка в контексте данных стимулов и реакций как произнесение предложений, имеющих имплицитную структуру. Несложно заметить, что в такой модели интенциональные состояния приписываются на основе свидетельств, указывающих на физические состояния существа. Однако сам способ их приписывания исключает возможность теории тождества или редукционизма. Мы можем использовать этот случай как парадигму при рассмотрении более широкого класса явлений. Для характеристики ранних языковых реакций ре-
==192
шающее значение имеет тот факт, что понятие детской рациональности—желаний, намерений, мнений и т. п.— с самого начала характеризуется в пропозициональных терминах, то есть эти понятия можно выразить только при помощи языковой модели. Следовательно, есть все основания полагать, что предположительная структура речи ребенка является всего лишь артефактом той теории, на основе которой ребенку приписываются конкретные речевые высказывания. (Мы еще вернемся к проблеме рациональности существа до овладения языком и существ, не владеющих языком.)
Дэйвид Макнил [1970] подчеркивает, что у нас имеются определенные «основания, позволяющие предположить, что понятие предложения не является продуктом научения», что «дети всегда начинают с одной и той же первоначальной гипотезы [sic!]: предложения состоят из единичных слов». Он также утверждает, что языковые универсалии, участвующие в овладении языком при диахроническом (по стадиям научения) рассмотрении, во всех случаях оказываются одинаковыми. Отсюда Макнил заключает, что научение детей универсальной абстрактной структуре естественных языков не так уж трудно объяснить, поскольку в действительности дети «начинают говорить непосредственно на языке скрытых структур» [sic!] и только впоследствии научаются трансформационным особенностям стиля конкретных языков.
Хотя Макнил и подчеркивает различие между эмпиристской и рационалистической концепциями обучения языку, он тем не менее ничуть не преуспел не только в обосновании внутренней неадекватности эмпирической теории, но и в доказательстве последовательности и эмпирической обоснованности рационалистической теории. В частности, его рассмотрение ранних фаз овладения языком носит столь абстрактный характер, что оно в принципе теряет всякую связь с эмпирическими свидетельствами, а о так называемых универсалиях вообще трудно сказать, имеют ли они специфически языковые черты. Скорее они относятся к числу когнитивных универсалий (что совсем другое дело) и к тому же имею г скорее приобретенный, чем врожденный, характер. Например, как говорит Макнил, «перестановка... является универсальным трансформационным отношением... по-своему используемым в английском и во французском
13 Дж. Марголис
==193
языках. Другими универсальными отношениями являются исключение и добавление. Вряд ли наберется более полудюжины универсальных трансформаций».
Однако интерпретация правил перестановки как собственно языковых или врожденных связана со значительными трудностями, хотя нет сомнений, что при помощи этих правил мы ограничиваем число возможных комбинаций. К тому же ясно, почему мы должны предполагать, что, прежде чем научиться «специфическим» формам перестановки в английском или французском языках, дети должны владеть «универсальными трансформационными» формами или правилами перестановки. Предположение о врожденности универсальных трансформаций в таком случае напоминает следующее рассуждение. Допустим, что предположение Гольдбаха верно для натуральных чисел. Тогда, по логике рационалистов, следовало бы считать, что психика ребенка, научающегося правилам игр с числами (эти игры могут иметь идиосинкретические, но непротиворечивые правила), уже «структурирована» в соответствии с предположением Гольдбаха, которое ребенок каким-то образом «непосредственно» использует на самых ранних стадиях освоения чисел.
При сравнении приведенного рассуждения с концепцией Макнила получается: (1) возможная неуниверсальность предположения Гольдбаха соответствует той возможности, что предполагаемые языковые универсалии вообще не являются универсалиями; (2) возможная универсальность догадки Гольдбаха соответствует своеобразному кантианскому статусу предположительных языковых универсалий: такие универсалии оказываются всего лишь логическими или концептуальными ограничениями, которые нельзя нарушать, не впадая в противоречия, и (3) приписывание догадке Гольдбаха статуса нефальсифицированного обобщения соответствует признанию за детьми способности формировать необычайно сильные языковые обобщения. Напомним, что, по Макнилу, само предположение о наличии предложений
' Известное утверждение теории чисел, сформулированное X. Гольдбахом: всякое целое число, большее или равное шести, может быть представлено в виде суммы трех простых чисел. Проблема Гольдбаха, связанная с доказательством или опровержением этого утверждения, до сих пор не решена. — Ред.
==194
в речи ребенка (необходимо) зависит от идеализации, которые всегда использует исследователь» при рассмотрении интенций ребенка. Поэтому идея существования врожденного правила, управляющего первичными предложениями, делает совершенно тривиальным понятие языкового правила. Получается, что Макнил фактически бездоказательно принимает рационалистический тезис. Кроме того, он сталкивается лицом к лицу со следующим парадоксом: если бы ему удалось сформулировать в качестве исходной парадигмы правило порождения предложений, то поиск конкретных языковых универсалий стал бы совершенно излишним. Поэтому попытка сформулировать некоторое, хотя бы приблизительно адекватное конкретное правило порождения предложений является, скорее всего, абсолютно бесперспективной.
Перейдем к рассмотрению языковых универсалий Хомского. Как говорит сам Хомский (Хомский и Хелле 1968]): «Некоторый общий принцип рассматривается как универсалия, если он совместим с фактами всех человеческих языков. Будучи лингвистами, мы, конечно, не интересуемся случайно универсальными принципами. Нас скорее интересуют принципы, универсальные в области всех возможных человеческих языков, то есть те принципы, которые фактически являются предварительными условиями для овладения языком». Если Хомский имеет в виду законоподобные предварительные условия овладения языком, эмпиристы вряд ли стали бы с этим спорить. Разумно предположить, что обучение языку является естественным для человека, а следовательно, подчиняется регулярностям того же типа, что и другие регулярности, которые можно обнаружить в природе, к примеру, регулярности неязыкового поведения людей. Однако существование каких-либо универсалий-закономерностей, объясняющих овладение языком, представляется весьма сомнительным. Интересно, что в этологических исследованиях (Лоренц [1971]) фактически подчеркивается именно «наличие инвариантных структур, отличающих поведение человека как вида и представляющих собой детерминанты определенных, типичных для данного вида характеристик, присущих всем человеческим обществам».
Этот подход разработан также и в применении к животным. Здесь напрашивается параллель с данной
13*
==195
самим Хомским характеристикой его собственной работы, хотя заметны и некоторые различия. Однако если целью всех усилий Хомского была законоподобная инвариантность, то его универсалии не носили бы языкового характера, ибо языковые универсалии представляют собой изменчивые правила, предполагающие возможность нарушения их. Таким образом, Хомский скорее стремится выделить правилоподобные универсалии— языковые аналоги универсальных законов природы. (В этом смысле Хомскому закрыт путь к использованию машинной модели, да, похоже, он и не испытывает желания возвращаться к ней.) Однако как бы ни была велика объяснительная роль предполагаемых языковых универсалий, для их обнаружения, как признает сам Хомский, необходим определенный теоретический базис, позволяющий отличить подлинные универсалии от случайных обобщений. В то же время единственное соображение, которое он приводит в пользу этого различия, сводится к тому, что «каждый нормальный ребенок овладевает в высшей мере сложной и абстрактной грамматикой, свойства которой только в малой степени обусловлены доступными ему данными» [1968]. Однако этот факт, как мы уже видели, не является решающим свидетельством в пользу рационалистического объяснения по сравнению с эмпиристской теорией и, возможно даже (вопреки Хомскому), непосредственно не сказывается на психологических способностях ребенка.
Одним словом, рассуждение Хомского движется по кругу. Сначала мы вместе с Хомским предполагаем, что наиболее всеохватывающие языковые обобщения являются языковыми универсалиями, так как мы уже приняли рационалистический тезис, то есть согласились с тем, что в психике «заложена» способность научения всем возможным языкам. Однако сам рационалистический тезис мы принимаем на основании определенной гипотезы. Суть ее состоит в том, что овладение языком, «проходящее с громадной скоростью при условиях, далеких от идеальных, и при незначительных вариациях среди детей, которые могут в значительной мере различаться по интеллекту и опыту» [1968], не может иметь места, если в психике не будет соответствующего запаса языковых универсалий, по отношению к которым наши обобщения выступают некоторыми приближениями. В то же время у Хомского нельзя найти никаких дру-
==196
гих—независимых—аргументов в пользу рационалистического тезиса.
Кроме того, вполне возможно, что существуют концептуальные ограничения, общие для всех возможных языков, например определенные универсальные «правилоподобные» регулярности, нарушение которых влечет за собой потерю меры связности, рациональности и т. п. Так, нельзя считать мысль—a fortiori ^1 язык—связной, если она нарушает правило, согласно которому ничто не может быть Л и не-А в том же самом отношении, хотя на самом деле нарушения этого правила могут регулироваться определенными компенсаторными процессами. Мы сейчас даже не нуждаемся в точных формулировках таких «правил», поскольку упомянутые нами правила не имеют никакого отношения к тому роду правил, о которых говорил Хомский в связи с языковыми универсалиями. Хомский теоретически признает возможным сформулировать такой искусственный язык, которым ребенок не может овладеть так, как он владеет естественным языком, но который компетентные носители языка могли бы изучить как второй язык. Сам Хомский подчеркивает, что не существует никаких априорных оснований, которые позволили бы объяснить, почему в человеческом языке используются именно такие предположительно универсальные правилоподобные операции, а не какие-нибудь иные альтернативные операции, которые в действительности не встречаются в естественных языках. «Вряд ли можно сказать, — продолжает он, — что операции последнего типа [осмысленные примеры которых он приводит] являются более «сложными» в некотором абсолютном смысле; они не порождают дополнительных неопределенностей и не наносят особого вреда эффективной коммуникации. И все же ни в одном человеческом языке структурно независимые операции не встречаются среди структурно-детерминированных грамматических трансформаций и не зависят от последних».
Эти соображения Хомского вполне приемлемы, но все дело в том, что они в значительной мере не соответствуют стандартам рационалиста. Правилоподобные обобщения формируются на эмпирической основе и могут превратиться в языковые универсалии только при
Тем более (лат.) — Перев.
==197
условии принятия рационалистического тезиса. А мы уже знаем, что сам этот тезис основывается на эмпирическом обнаружении языковых универсалий. В то же время концептуальные и «правилоподобные» ограничения, которым подчиняются мышление и язык (трансцендентальные ограничения в кантианском смысле), оказываются слишком всеохватывающими, чтобы считаться языковыми универсалиями. Такие концептуальные ограничения являются минимальной гарантией последовательности и рациональности, тогда как языковые универсалии претендуют на большее. В общем случае мы можем выделить законоподобные универсалии, правилоподобные регулярности и (универсальные) концептуальные границы. Все они некоторым образом связаны с предположительными «инвариантами». Последний тип ограничений, если его отнести к историческому развитию познания, ближе всего подходит к построениям Канта (Стросон [1966]). Нарушение подобных границ там, где они имеются, выводит в область логически невозможного.
Следовательно, этот тип ограничений не позволяет четко разграничить эмпирическую и рационалистическую альтернативы. Первый тип ограничений, парадигмой которого являются закономерности физической природы, определяет границы физически возможного (Смарт [1963]). Следовательно, законоподобные универсалии суть не что иное, как минимальные ограничения на возможность формулирования правил. Что же касается правилоподобных регулярностей, то они либо редуцируемы, либо нередуцируемы к универсалиям первых двух видов. Если эти регулярности редуцируемы и для них существуют экстенсионально эквивалентные формулировки, то ссылка на правила есть не что иное, как материалистический способ выражения (такое положение имеет место, когда мы говорим о соблюдении правила поведения построенной машины Тьюринга или о «правилах» перестановки). Если же они нередуцируемы (как в случае языкового поведения человеческих личностей), то лежащие в их основе «закономерности» открыты для пересмотра со стороны тех самых существ, которые подчиняются этим «закономерностям». (Это, как мы еще отметим в ином контексте, имеет решающее значение для (1) оценки телеологических описаний физической природы, (2) приписывания правил сообще-
==198
ствам животных, (3) оценки смысла дискуссий по поводу разумных машин.) Следовательно, никакие собственно эмпирические соображения не дают повода истолковать трансформационно-генеративную грамматику как свидетельство в пользу рационалистического тезиса в противовес эмпиристскому. Так, даже редукция человеческого языка по аналогии с максимальными программами не дает никакой основы для предпочтения рационалистической или эмпирической позиций. Однако такая нейтральность трансформационно-генеративпой грамматики, конечно, не означает, что она сама по себе не допускает эмпирического оправдания.
Сформулируем результаты нашего обсуждения в виде дилеммы. Для любого рационалиста открыты только две возможности. С одной стороны, это последовательный дуализм, стопроцентное картезианство. С другой стороны—признание психологии, совместимой (в некотором смысле) с адекватной теорией человеческого тела. О неприемлемости первой альтернативы мы уже говорили. Однако и во втором случае рационалист не может выдвинуть никаких эмпирических оснований, которые позволили бы предпочесть рационалистический тезис эмпиристскому. Ирония судьбы заключается в том, что Хомский намеревался при помощи своей теории реставрировать лингвистику как одну из ветвей психологии в противовес таксономическим теориям Блумфилда 1933] и других и тем самым показать неадекватность бихевиористской лингвистики. Однако Хомскому так и не удалось обосновать непротиворечивость следующих утверждений и подкрепить их эмпирическими свидетельствами: (1) психика или мозг обладают врожденными структурами, данными до всякого воздействия культуры; (2) эти структуры представляются как множества диспозиций, которые не имеют ничего общего с предрасположенностями или склонностями; (3) эти диспозиции истолковываются как пребывание в некотором формальном, «логическом» или «функциональном», состоя нии (Патнэм [I960]) «следования» точно определенным правилам, упорядоченным при помощи некоторой иерархии. Таким образом, тезис о лингвистике как ветви когнитивной психологии представляется весьма сомнительным, поскольку теория психики, которая подразумевается в этом тезисе, имеет дело с эмпирически непроверенными и теоретически невыразимыми характе-
==199
ристиками психики и мозга. (Мы еще уделим этому вопросу более пристальное внимание.)
Однако этот спор имеет и более глубокое значение. Рассматриваемые правила должны, во-первых, институционализироваться или по крайней мере приобретать определенное социальное значение; во-вторых, допускать возможность полноценной замены альтернативными системами правил; в-третьих, иметь такую форму, чтобы существа, обладающие способностью устанавливать наличие этих правил, а также умеющие отличать следование этим правилам от нарушения их, могли в действительности следовать этим правилам или нарушать их; в-четвертых, допускать возможность их принятия и изменения на основании потребностей подчиняющихся им существ (Швейдер [1956]; Льюис [1969]). Понятно, что при таких условиях даже поведение, на которое накладываются относительно слабые ограничения, будет рассматриваться как поведение, следующее правилам. Однако теория правил неотделима от теории социальной жизни. Только в рамках определенного общества можно установить общие нормы и цели, критерии приемлемого и неприемлемого поведения, собрать свидетельства о наличии достаточно высокого уровня интеллекта среди существ, подчиняющихся правилам. Корень затруднений рационалистов — в отсутствии концептуальной модели, которая позволяла бы показать, что либо (1) в мозге запрограммирован определенный тип поведения, либо (2) дети обладают психикой до всякого влияния культуры. Но первая альтернатива не подойдет, поскольку речь здесь идет о мозге как физическом теле, и поэтому нам приходится считаться с принципом: «физические явления имеют только физические объяснения» (Льюис [1966]), который в таком случае (вопреки явно выраженным установкам Хомского) ведет к редукционизму. Вторая альтернатива неудачна, потому что, когда речь идет о психике ребенка, у нас нет никаких оснований предполагать, что дети обладают хотя бы минимальными способностями опознания, необходимыми для осознанного использования правил (если, конечно, не принимать крайних вариантов платонизма).
Эти соображения, подчеркивающие культурную, или по крайней мере протокультурную, природу правил, подтверждают, что если личности по существу опреде-
К оглавлению
==200
ляются при помощи овладения языком—необычайно сложной, подчиненной правилам системы, то личности, безусловно, должны быть культурными сущностями. Однако это не единственное следствие наших соображений. Из самой идеи правил, то есть оснований для различения законного и незаконного, допустимого и недопустимого поведения, следует, что акт подчинения правилам и суждения о подчинении правилам возможны только в интенсиональных контекстах. Иначе говоря, может получиться так, что поведение при некотором описании будет удовлетворять данным нормам, а при любом описании—экстенсионально эквивалентном первому—уже не будет удовлетворять им. При такой интерпретации из теории Хомского следует, что интенсиональные регулярности запрограммированы в психике ребенка. Но в таком случае рационалистический тезис становится совершенно непоследовательным. Мы установили, что из трактовки личностей как культурных сущностей следует, что идентификация личности невозможна без обращения к явлениям, для описания которых требуются интенсиональные термины. (Конечно, это не означает, что следует вообще отбросить экстенсиональные способы использования языка.) Таким образом, наше рассуждение снова приводит нас, во-первых, к позиции нередукционистского материализма, во-вторых, к тем преимуществам, которые дает нам идентификация личности посредством идентификации тела, и, в-третьих, указывает на слабые места распространенных редукционистских аргументов. Например, становятся четко видны недостатки того путаного взгляда, согласно которому (законоподобное) кодирование биологических систем дает нам структурный ключ к глубинному «кодированию» (интенсиональных отличительных признаков) человеческих сообществ (Жакоб [1974]; Моно [1971]).
Франсуа Жакоб на основании фундаментального исследования способов кодирования макромолекул («интегронов») утверждает: «Новая иерархия интегронов распространяется от организации семьи до современного государства, от этнических групп до объединения наций. Все виды объединений основываются на разнообразных культурных, моральных, социальных, политических, экономических, военных и религиозных кодах». Однако при этом Жакоб упускает из виду, что «пра-
==201
вилоподобные» приписывания, совершаемые по отношению к молекулам, не могут считаться только метафорическими выражениями. Здесь проявляется существенный недостаток, разделяемый лингвистикой в стиле Хомского, структурализмом (Леви-Строс [1963]) и моделями обработки информации. Его суть в смешении «молярного» и «молекулярного» уровней; при анализе машин такие инварианты наряду с инвариантами правилоподобного программирования имеют место и на «молекулярном», и на «молярном» уровнях. Затем из утверждений такого рода делается следующий вывод: либо в случае высших чувствующих существ и личностей правилоподобные инварианты имеют место как на молекулярном, так и на молярном уровнях, либо правилоподобные явления должны быть редуцируемы к законоподобным. Так, Жак Mono утверждает, что «одна из фундаментальных характеристик всех без исключения живых существ заключается в том, что они представляют собой объекты, обладающие целью или проектом молярная характеристика], которые в то же время проявляются в их структуре [молекулярная характеристика] и через их действия, .[одновременно имеющие молярное и молекулярное значение]». Это свойство, которое Моно называет «телеономией», помогает ему стереть всякие грани между правилами и законами, интенсиональным и экстенсиональным порядком и, что наиболее важно, различными многообразиями телеологии. Далее, при описании «принципа определения понятия „телеономический уровень"» Моно разъясняет, что «каждой телеономической структуре и каждому телеономическому действию можно поставить в соответствие определенное количество информации, необходимой для реализации этой структуры и совершения этого действия».
Хомский также делает аналогичную ошибку, отождествляя функциональное и грамматическое описания языка. Пренебрегая молярным характером языка, он ищет вероятные закономерности на молекулярном уровне (репрезентации языковых универсалий). При этом совершенно не принимается во внимание целесообразная (молярная) неформальность самого акта речи. Развитие так называемой «генеративной семантики» (Лакофф [1971Ь]; Маккоули [1971а]) свидетельствует о неадекватности взгляда, согласно которому (1) «в грам-
==202
матике не существует естественной точки разрыва между «синтаксической компонентой» и «семантической компонентой», представленной, по Хомскому, уровнем „глубинной структуры"» (Маккоули), и (2) не существует, как показывает пример референциональных контекстов (Маккоули [1971Ь]), точки разрыва между «поверхностными» и «глубинными» структурами. С более общей точки зрения можно сказать, что инварианты на молекулярном уровне имеют законоподобный, а не телеологический характер. Если же, несмотря на это, им придается телеологическая интерпретация, то они (как, например, в случае модели обработки информации) определяются по отношению к молярному поведению запрограммированной машины или, если прибегнуть к метафоре, по отношению к молярному поведению целесообразной системы, для которой не существует никакой известной программы. Использование информационной модели не требует, чтобы каждая система, к которой эта модель применяется, трактовалась как машина с конечной программой.
Однако здесь мы подошли к новому источнику затруднений, связанных с природой культурных сущностей, а следовательно, с загадкой психических состояний и молярного поведения.
==203
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-