Index | Анастасия Шульгина | Littera scripta manet | Contact |
Глава 5 ПРИВЫЧКА, ЦЕРЕМОНИЯ И ВОЛШЕБСТВО
Что ж, ты не знал людей, не знал их слов? Гёте
Смещение и переориентация нападения — это, пожалуй, гениальнейшее средство, изобретенное эволюцией, чтобы направить агрессию в безопасное русло. Однако это вовсе не единственное средство такого рода; Великие Конструкторы эволюции — Изменчивость и Отбор — редко ограничиваются единственным способом. Сама сущность их экспериментальной "игры в кости" часто позволяет им натолкнуться на несколько возможных способов и применить их вместе, удваивая и утраивая надежность решения одной и той же проблемы. В наибольшей мере это справедливо в отношении различных механизмов поведения, призванных предотвращать увечье или убийство собрата по виду. Чтобы объяснить эти механизмы, мне придется начать издалека. И прежде всего я должен попытаться описать один все еще очень загадочный эволюционный процесс, создающий поистине нерушимые законы, которым подчиняется социальное поведение очень многих высших животных, подобно тому как поступки цивилизованного человека подчиняются самым священным нравственным нормам и обычаям.
Когда мой учитель и друг сэр Джулиан Хаксли незадолго до первой мировой войны предпринял свое в подлинном смысле слова пионерское исследование поведения чомги*, он обнаружил чрезвычайно занимательный факт: определенные формы движения в процессе филогенеза утрачивают свою собственную, первоначальную функцию и превращаются в чисто символические церемонии. Этот процесс он назвал ритуализацией. Этот термин он употреблял без всяких кавычек; иными словами, он без колебаний отождествлял культурно-исторические процессы, ведущие к возникновению человеческих ритуалов, с эволюционными процессами, породившими столь удивительные церемонии у животных. С чисто функциональной точки зрения такое отождествление вполне оправданно, как бы мы ни стремились сохранить сознание различия между историческими и эволюционными процессами. Мне надлежит теперь выявить поразительные аналогии между ритуалами, возникшими филогенетическим и культурно-историческим путем, и показать, каким образом они находят свое объяснение именно в тождественности функций.
Прекрасный пример того, как ритуал возникает филогенетически, как он приобретает свой смысл и как изменяется в ходе дальнейшего развития, доставляет нам изучение одной церемонии у самок утиных, так называемого натравливания. Как и у многих других птиц с такой же организацией семейной жизни, у уток самки хотя и меньше размером, но не менее агрессивны, чем самцы. Поэтому при столкновении двух пар часто случается, что распаленная яростью утка продвигается к враждебной паре слишком далеко, затем "пугается собственной храбрости" и торопится назад, под защиту сильного супруга. Возле него она испытывает новый прилив храбрости и снова начинает угрожать враждеб-
==101
ным соседям, но теперь уже не покидая безопасной близости своего селезня.
В своем первоначальном виде эта последовательность действий совершенно произвольна по форме, в зависимости от игры противоположных побуждений, действующих на утку. Временная последовательность, в которой поочередно преобладают боевой задор, страх, поиск защиты и возобновившееся стремление к нападению, легко и ясно читается по выразительным движениям утки, и прежде всего по ее положению в пространстве. Например, у нашей европейской пеганки весь этот процесс не содержит никаких закрепленных ритуализацией элементов, кроме определенного движения головы, связанного с особым звуком. Как всякая птица ее вида. утка бежит при нападении в сторону против
ников, опустив и вытянув вперед шею, и тотчас же, подняв голову, возвращается обратно к супругу. Очень часто утка, убегая, заходит за селезня и огибает его по полукругу, так что в конце концов, когда ее угрозы возобновляются, она останавливается рядом с супругом, с головой, обращенной прямо в сторону вражеской пары. Но часто, если при бегстве она была не слишком испугана, она довольствуется тем, что подбегает к своему селезню и останавливается грудью к нему, так, что для угрозы в сторону неприятеля ей приходится повернуть голову и вытянуть шею назад через плечо. Если же, как это часто случается, она останавливается перпендикулярно селезню, впереди или позади него, то вытягивает шею под прямым углом к продольной оси тела, — короче говоря, угол между продольной осью тела и вытянутой шеей зависит исключительно от того, где находятся она сама, ее селезень и враг, которому она угрожает. Ни одно положение в пространстве и ни одна форма движения не являются для нее предпочтительными (см. рисунок).
У близкородственного огаря, обитающего в Восточной Европе и в Азии, это натравливание уже несколько более ритуализовано. Хотя у этого вида самка "еще" угрожает прямо вперед, стоя рядом с супругом, или, обегая вокруг него, может образовывать всевозможные углы между продольной осью тела и направлением угрозы, но в подавляющем большинстве случаев она становится при натравливании грудью к селезню, угрожая через плечо назад. И когда я увидел однажды, как утка изолированной пары этого вида производила движения натравливания "вхолостую", т. е. в отсутствие какого-либо стимулирующего объекта, — она тоже угрожала через плечо назад, как будто видела несуществующего врага именно в этом направлении.
==102
У настоящих уток — к которым принадлежит и наша кряква, предок домашней утки, — натравливание назад через плечо превратилось в единственно возможную, обязательную форму движения, и самка, прежде чем начать натравливание, всегда становится грудью к селезню, как можно ближе к нему; соответственно, когда он движется, она бежит или плывет. Интересно, что движение головы через плечо назад до сих пор включает в себя первоначальные ориентировочные реакции, которые у видов Tadorna породили фенотипически сходную, т. е. сходную по внешней картине явлений, но изменчивую форму движения. Лучше всего это заметно, когда утка начинает натравливание в состоянии очень слабого возбуждения и лишь постепенно "приводит себя в ярость". Тогда может случиться, что вначале, если враг стоит прямо перед ней,
она станет угрожать прямо вперед; но по мере того как возрастает ее возбуждение, кажется, что неодолимая сила оттягивает ее шею через плечо назад. Что при этом всегда существует и другая реакция ориентации, которая стремится обратить угрозу в сторону врага, можно у нее буквально "прочесть по глазам": хотя новая, твердо закрепленная координация движения тянет ее голову в другую сторону, взгляд ее неизменно прикован к предмету ее ярости! Если бы утка могла говорить, она наверняка сказала бы: "Я хочу пригрозить вон тому ненавистному чужому селезню, но что-то оттягивает мне голову в другом направлении". Наличие двух соперничающих друг с другом тенденций движения можно доказать объективно и количественно. Именно, если чужая птица, к которой обращена угроза, стоит перед уткой, то отклонение головы в сторону поворота назад является наименьшим. Оно увеличивается в точности настолько, насколько увеличивается угол между продольной осью тела утки и направлением на врага. Если он стоит прямо за нею, т. е. этот последний угол составляет 180°, то утка при натравливании почти касается клювом собственного хвоста.
Это конфликтное поведение самок настоящих уток при натравливании допускает лишь одно истолкование, которое должно быть верно, каким бы странным оно ни казалось на первый взгляд. К легко различимым факторам, из которых первоначально возникли описанные движения, в ходе эволюционного развития вида присоединяется еще один, новый. Как уже сказано, у пеганки "еще" вполне достаточно бегства к супругу и нападения на врага, чтобы полностью объяснить поведение утки. Совершенно очевидно, что у кряквы тоже действуют такие побуждения, но на обусловленные ими движения накладывается некоторое
==103
новое, от них независимое. Путаница, столь затрудняющая анализ всей последовательности движений, объясняется тем, что вновь возникшее в результате ритуализации инстинктивное движение является наследственно закрепленной копией той формы движения, которая первоначально вызывалась другими побуждениями. Разумеется, эта форма движения от случая к случаю получается очень различной, смотря по изменению силы вызывающих ее независимых друг от друга побуждений, и вновь возникшая жесткая координация движений представляет собой лишь одно ее часто встречающееся среднее. Этот вариант затем "схематизируется" способом, весьма напоминающим возникновение символов в истории человеческой культуры. У кряквы первоначальное разнообразие направлений, в которых могли находиться супруг и противник, схематически сузилось таким образом, что первый должен стоять перед уткой, а второй за нею; из агрессивного "туда" к противнику и из мотивированного бегством "сюда" к супругу получается слитое в жесткую церемонию и весьма упорядоченное "туда-сюда", и эта упорядоченность уже сама по себе усиливает выразительность движений. Вновь возникшее инстинктивное движение становится господствующим не сразу; вначале оно всегда существует вместе со своим неритуализованным прообразом, на который оно в первое время лишь слабо накладывается. Например, у огаря (с. 102) зачатки координации движений, заставляющей голову утки двигаться при натравливании назад через плечо, можно заметить лишь в том случае, если церемония выполняется "вхолостую", т. е. при отсутствии врага; в противном случае угрожающее движение принудительно направляется на него вследствие преобладания первоначальных направляющих механизмов.
Процесс, только что описанный на примере натравливания кряквы, типичен для любой филогенетической ритуализации. Она всегда состоит в том, что возникает новое инстинктивное движение, форма которого копирует форму некоторого изменчивого способа поведения, вызванного несколькими побуждениями.
Для интересующихся теорией наследственности и происхождением видов здесь следует добавить, что описанный процесс является прямой противоположностью так называемой фенокопии (Phaenokopie). О фенокопии говорят тогда, когда внешние влияния, действующие на отдельную особь, порождают картину явлений ("фенотип"), аналогичную той, которая в других случаях определяется наследственными факторами, т. е. "копируют" ее. При ритуализации вновь возникающий наследственный механизм непостижимым образом копирует формы поведения, которые прежде были фенотипически обусловлены совместным воздействием весьма различных влияний внешнего мира. Тут хорошо подошел бы термин "генокопия"; на нашем юмористически окрашенном институтском жаргоне, для которого и специальные термины не святыня, часто говорят "фопокения" ("Phopokaenie").
На примере натравливания можно еще, кроме того, наглядно показать своеобразие возникновения ритуала. У нырков натравливание ритуализовано несколько иначе и более сложно. Например, у красноносого нырка не только движение угрозы в сторону врага, но и поворо! к своему супругу в поиске защиты ритуален, т. е. закреплен инстинктив-
==104
ным движением, возникшим ad hoc'*. Утка этого вида ритмически перемежает выбрасывание головы назад через плечо с подчеркнутым поворотом ее к супругу, причем она каждый раз поднимает и вновь опускает голову с поднятым клювом, что соответствует мимически утрированному движению бегства. У белоглазого нырка натравливающая самка проплывает значительное расстояние в сторону противника, угрожая ему, а затем возвращается к селезню, многократно поднимая клюв движением, которое в этом случае неотличимо или почти неотличимо от движения при взлете.
Наконец, у гоголя натравливание стало почти полностью независимым от присутствия собрата по виду, представляющего "врага". Утка плывет за своим селезнем и в правильном ритме производит размашистые движения шеей и головой, попеременно направо назад и налево назад; не зная промежуточных ступеней эволюции, вряд ли можно было
бы узнать в этом движение угрозы.
Насколько далеко отходит в процессе прогрессирующей ритуализации форма этих движений от формы ее неритуализованного прообраза, настолько же меняется и их значение. У пеганки натравливание "еще" вполне аналогично обычной для этого вида угрозе, и его воздействие на селезня также лишь незначительно отличается от того, какое наблюдается у ненатравливающих видов уток и гусей, когда дружественный индивид нападает на чужого: селезень заражается яростью хорошего знакомого и также побуждается к нападению на чужого. У несколько более сильных и более драчливых огарей и особенно у египетских гусей это первоначально слабое действие натравливания уже во много раз сильнее. У этих птиц натравливание действительно заслуживает своего названия, потому что самцы у них реагируют, как свирепые псы, ожидающие лишь хозяйского слова, чтобы по этому вожделенному знаку дать волю своей ярости. У названных видов функция натравливания тесно связана с функцией защиты участка. Гейнрот обнаружил, что огари-самцы хорошо уживаются в общем загоне, если удалить оттуда всех
самок.
У настоящих уток и у нырков смысловое значение натравливания развивалось в прямо противоположном направлении. У первых крайне редко случается, чтобы селезень под действием натравливания своей утки действительно напал на указанного ею "врага", который здесь на самом деле нуждается в кавычках. Например, у самки кряквы, не имеющей партнера, натравливание означает попросту брачное предложение, причем это вовсе не приглашение к спариванию, для чего есть так называемая "работа насосом" ("Pumpen"), которая выглядит совсем иначе. Натравливание — это предложение длительного сожительства. Если селезень расположен принять это предложение, то он поднимает клюв и, слегка отвернув голову от утки, очень быстро произносит "рэбрэб, рэбрэб!" или же, особенно на воде, отвечает совершенно определенной, столь же ритуализованной церемонией "прихлебывания и прихорашивания". То и другое означает, что селезень кряквы сказал сватающейся к нему утке свое "Да"; "рэбрэб" еще содержит какой-то след
- Примеч. пер.
==105
' ""Специально для этого (лат.).
агрессивности, а отвод головы в сторону при поднятом клюве — это типичный жест умиротворения. При сильном возбуждении селезня может случиться, что он и в самом деле слегка изобразит нападение на другого селезня, случайно оказавшегося поблизости. При второй церемонии, "прихлебывании и прихорашиваний", этого не происходит никогда. Натравливание, с одной стороны, и прихлебывание и прихорашивание — с другой, взаимно стимулируют друг друга; поэтому пара может продолжать их очень долго. Если даже ритуал "прихлебывания и прихорашивания" возник из жеста смущения, в формировании которого первоначально принимала участие агрессия, то в ритуализованном движении, какое мы видим у настоящих уток, ее уже нет. У них церемония выполняет роль чисто умиротворяющего жеста. У красноносого нырка и у других нырков я вообще никогда не видел, чтобы натравливание утки побудило селезня к серьезному нападению.
Таким образом, если у огарей и египетских гусей натравливание словесно звучало бы: "Гони этого типа! Уничтожь его! Ату его!", то у нырков оно означает, в сущности, всего лишь: "Я тебя люблю". У многих видов, стоящих где-то посредине между этими двумя крайностями, как, например, у свиязи или у кряквы, мы находим в качестве переходной ступени значение: "Ты мой герой, тебе я доверяюсь!" Разумеется, коммуникативная функция этого символа меняется в зависимости от ситуации даже внутри одного и того же вида, но постепенное изменение смысла символа, несомненно, происходило в указанном направлении.
Можно привести еще много, очень много примеров аналогичных процессов; скажем, у цихлид некоторое обычное плавательное движение превратилось в жест, подзывающий мальков, а в одном особом случае даже в обращенный к ним предупредительный сигнал; у кур кудахтанье при кормежке стало призывом, обращенным к петуху, превратившись в звуковой сигнал недвусмысленного сексуального содержания, и т. д. и т. п.
Мне хотелось бы подробнее рассмотреть лишь один ряд последовательной дифференциации ритуализованных форм поведения, взятый из жизни насекомых, — не только потому, что он, пожалуй, еще лучше, чем рассмотренные выше примеры, иллюстрирует параллели между филогенетическим возникновением церемоний такого рода и культурно-историческим процессом символизации, но еще и потому, что в этом единственном в своем роде случае "символ" состоит не только в формах поведения, но принимает телесную форму, буквально превращаясь в фетиш.
У многих видов так называемых толкунчиков*, стоящих близко к хищным мухам* и мухам-убийцам*, развился столь же красивый, сколь и целесообразный ритуал, состоящий в том, что самец непосредственно перед спариванием вручает своей избраннице пойманное им насекомое подходящего размера. Пока она занята тем, что вкушает этот дар, он может ее оплодотворить без риска, что она съест его самого, — а такая опасность у мухоядных мух несомненна, тем более что самки у них крупнее самцов. Без сомнения, именно эта опасность произвела селекционное давление, выработавшее это примечательное поведение. Но эта церемония сохранилась также и у одного вида — северного толкунчика,
==106
у которого самки, кроме этого свадебного пира, никогда больше мух не едят. У одного из североамериканских видов самец ткет красивый белый шарик, привлекающий самок оптически и содержащий несколько мелких насекомых, которых она поедает во время спаривания. Подобным же образом обстоит дело у мавританского толкунчика, у которого самцы ткут маленькие развевающиеся вуали, иногда — но не всегда — вплетая в них что-нибудь съедобное. У веселой альпийской мухи-портного, больше всех своих родственников заслуживающей названия "танцующей мухи", самцы вообще никаких насекомых больше не ловят, а ткут маленькую, изумительно красивую вуаль, которую растягивают в полете между средними и задними лапками, и самки реагируют на вид этих вуалей. "Когда сотни этих крошечных вуаленосцев носятся в воздухе искрящимся хороводом, их маленькие, примерно в 2 мм, вуали, опалово блестящие на солнце, являют собой изумительное зрелище" — так описывает Хеймонс коллективную брачную церемонию этих мух в новом издании Брема.
Говоря о натравливании у самок утиных, я пытался показать, каким образом возникновение новой наследственной координации принимает весьма существенное участие в образовании нового ритуала и как на этом пути возникает автономная и весьма жестко закрепленная по форме последовательность движений, т. е. не что иное, как новое инстинктивное движение. Пример толкунчиков, танцевальные движения которых пока еще ждут более детального анализа, может быть, подходит для того, чтобы показать нам другую, столь же важную сторону ритуализации — вновь возникающую реакцию, которой животное отвечает на адресованное ему символическое сообщение собрата по виду. У тех видов толкунчиков, у которых самки получают лишь чисто символические вуали или шарики без съедобного содержимого, они очевидным образом реагируют на этот фетиш ничуть не хуже или даже лучше, чем их прародительницы реагировали на вполне материальные дары в виде съедобной добычи. Таким образом возникает не только не существовавшее прежде инстинктивное движение с определенной функцией сообщения у одного из собратьев по виду — у "действующего", но и врожденное понимание этого сообщения у другого — "реагирующего". То, что кажется нам при поверхностном наблюдении единой "церемонией", зачастую состоит из целого ряда элементов поведения, взаимно запускающих друг друга.
Вновь возникшая моторика ритуализованной формы поведения носит характер вполне самостоятельного инстинктивного движения; точно так же и стимулирующая ситуация, которая в таких случаях в значительной степени определяется ответным поведением собрата по виду, приобретает все свойства удовлетворяющей инстинкт конечной ситуации, к которой стремятся ради нее самой. Иными словами, последовательность действий, первоначально служившая другим объективным и субъективным целям, становится самоцелью, как только превращается в автономный ритуал.
Было бы совершенно неверно считать ритуализованную форму движения натравливания у кряквы (с. 103) или даже у нырка (с. 104—105) "выражением" любви или привязанности самки к своему супругу. Обособившееся инстинктивное движение — это не побочный продукт, не
==107
"эпифеномен" союза, соединяющего обоих животных; оно само и есть этот союз. Постоянное повторение таких связывающих пару церемоний значительно увеличивает силу автономного инстинкта, приводящего их в действие. Если птица теряет супруга, она тем самым теряет и единственный объект, на который может разряжать этот инстинкт; и способ, которым она ищет потерянного партнера, носит все признаки так называемого аппетентного поведения, т. е. неодолимого стремления обрести ту стимулирующую внешнюю ситуацию, в которой может разрядиться накопившийся инстинкт.
Здесь нужно подчеркнуть тот чрезвычайно важный факт, что в процессе эволюционной ритуализации в таких случаях возникает новый и совершенно автономный инстинкт, который в принципе так же самостоятелен, как и любой из так называемых "великих" инстинктов — питания, размножения, бегства или агрессии. Как и любое из названных, вновь возникшее побуждение имеет место и голос в Великом Парламенте Инстинктов. И это опять-таки важно для нашей темы, потому что именно инстинктам, возникшим посредством ритуализации, очень часто выпадает роль выступать в этом парламенте против агрессии, направлять ее в безопасное русло и тормозить ее воздействия, вредные для сохранения вида. В главе о личной связи мы увидим, как выполняют эту важнейшую задачу в особенности те ритуалы, которые возникли из переориентированных движений нападения.
Другие ритуалы — те, которые возникают в ходе истории человеческой культуры, — не коренятся в наследственности, а передаются традицией, так что каждый индивид должен усвоить их заново путем обучения. Но, несмотря на это различие, параллели заходят так далеко, что можно с полным правом опускать все кавычки, как это и делал Хаксли. В то же время именно эти функциональные аналогии показывают, с помощью каких совершенно различных причинных механизмов Великие Конструкторы достигают почти одинаковых результатов.
У животных нет символов, передаваемых традицией из поколения в поколение. Если вообще желательно дать определение, которое отделяло бы "животное" от человека, то именно здесь и следует провести границу. Впрочем, и у животных случается, что индивидуально приобретенный опыт передается от старших к младшим посредством обучения. Такая подлинная традиция существует лишь у тех форм животных, у которых высокая способность к обучению сочетается с высоким развитием общественной жизни. Наличие явлений такого рода доказано, например, у галок, серых гусей и крыс. Однако передаваемые таким образом знания ограничиваются самыми простыми вещами, такими, как путевые дрессировки, знание определенных видов пищи или опасных врагов, а у крыс также и знание опасности ядов.
Необходимым общим элементом, который присутствует как в этих простых традициях у животных, так и в высочайших культурных традициях у человека, является привычка. Жестко придерживаясь уже достигнутого, она играет такую же роль в становлении традиций, как наследственность в эволюционном возникновении ритуалов.
До какой степени эта фундаментальная функция привычки, наблюдаемая в простых путевых дрессировках птицы, может быть сходна с ее
==108
участием в образовании сложных культурных ритуалов человека, я уяснил себе однажды благодаря переживанию, которое никогда не забуду. В то время основным моим занятием было изучение молодой серой гусыни, которую я воспитывал, начиная с яйца, так что ей пришлось перенести на мою персону все поведение, какое в нормальных условиях относилось бы к ее родителям, посредством того замечательного процесса, который мы называем запечатлением; об этом процессе и о самой гусыне Мартине рассказано в другой моей книге. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твердую привычку: когда примерно в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии взбираться по лестнице, я попробовал не нести ее к себе в спальню, как это бывало до того каждый вечер, а заманить, чтобы она шла сама. Серые гуси не любят, чтобы к ним прикасались, всякое прикосновение их пугает, и лучше их по возможности от этого оберегать. В холле нашего альтенбергского дома справа от входной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери — очень большое окно. И вот, когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, она испугалась непривычной обстановки и устр&милась к свету, как это всегда делают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, а я уже стоял на первой ступеньке лестницы. У окна она задержалась на пару секунд, пока не успокоилась, а затем снова послушно пошла ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось и на следующий вечер, но на этот раз ее путь к окну оказался немного короче, и время, за которое она успокоилась, заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался; задержка у окна полностью исчезла, так же как и впечатление, что гусыня вообще чего-то пугается: обходной путь к окну все больше приобретал характер привычки, и выглядело прямо-таки комично, когда Мартина решительным шагом подбегала к окну, там без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и брела по ней наверх. Привычный проход к окну становился все короче, и через год от всего этого привычного пути остался лишь один почти прямой угол: вместо того чтобы прямо от двери подняться на нижнюю ступеньку лестницы с правой стороны, Мартина проходила вдоль ступеньки до ее левого края и там, резко повернув вправо, начинала подниматься.
В это время случилось так, что однажды вечером я забыл вовремя впустить Мартину в дом и проводить ее в свою комнату; а когда я наконец вспомнил о ней, наступили уже глубокие сумерки. Я поспешил к двери и едва приоткрыл ее, как гусыня в страхе торопливо протиснулась в щель, пробежала у меня между ногами и, против своего обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она сделала нечто, что совсем шло вразрез с ее привычкой: она отклонилась от привычного пути и выбрала кратчайший — сократила обычный прямой угол и начала подниматься наверх, вступив на нижнюю ступеньку с ближайшей, правой стороны и срезав закругление лестницы. Но тут произошло нечто поистине потрясающеее: дойдя до пятой ступеньки, она вдруг остановилась, вытянула шею, как это бывает при сильном испуге, и расправила крылья для полета, приготовившись к бегству. При этом она издала предупреждающий крик и едва не взлетела. Затем, чуть
==109
помедлив, повернула назад, торопливо спустилась обратно на пять ступеней вниз и быстрым шагом, словно выполняя чрезвычайно важную обязанность, пробежала первоначальный дальний путь к окну и обратно, снова поднялась· на лестницу, на этот раз по всем правилам — с дальней, левой стороны, — и начала взбираться наверх. Снова дойдя до пятой ступеньки, она остановилась, оглянулась кругом, встряхнулась и произвела движение приветствия — оба эти действия регулярно наблюдаются у серых гусей. Я едва верил своим глазам! У меня не было никаких сомнений, как истолковать описанное происшествие: привычка превратилась в обычай, который гусыня не могла нарушить без страха.
Описанный случай и его толкование, данное выше, многим могут показаться попросту комичными; но я смею заверить, что знатоку высших животных подобные явления хорошо известны. Маргарет Альтман, которая, изучая в естественных условиях оленей-вапити и лосей, много месяцев шла по следам своих объектов со своей старой лошадью и еще более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения над своими непарнокопытными сотрудниками. Стоило ей лишь несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте — и оказывалось совершенно невозможно провести через это место ее животных, не разыграв, хотя бы "символически", короткую остановку со снятием и обратной нагрузкой вьюков, разбивку и свертывание лагеря. Есть старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, купившем, не зная того, лошадь, на которой много лет ездил пьяница. Этот Росинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и заходить туда хотя бы на минуту. В результате он приобрел в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эта история всегда рассказывается лишь в шутку, но она может быть буквально правдива, по крайней мере в том, что касается поведения лошади!
Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных покажется удивительно знакомым. Каждый, кто имеет собственных детей или хотя бы сколько-нибудь полезен в качестве дядюшки, знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного: например, как они впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного уклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет признаться себе, что и у взрослого культурного человека привычка, если она закрепилась, обладает большей властью, чем мы обычно себе сознаемся. Однажды я внезапно осознал, что, разъезжая по Вене в автомобиле, как правило, использую разные пути к некоторой цели и обратно от нее; а было это еще в то время, когда не было улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот, возмутившись сидящим во мне рабом привычки, я попробовал проехать "туда" по обычной обратной дороге и наоборот. Поразительным результатом этого эксперимента стало несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже по привычной дороге.
Этнолог, услышав мой рассказ, сразу вспомнит о так называемом "магическом мышлении" многих первобытных народов, которое еще
К оглавлению
==110
вполне живо и у цивилизованного человека. Оно заставляет большинство из нас прибегать к унизительному мелкому колдовству: стучать по дереву, "чтобы не накликать беду", или придерживаться старого обычая бросать через левое плечо три крупинки из просыпанной солонки и тому
подобного.
Наконец, психиатру и психоаналитику описанное поведение животных напомнит навязчивую потребность повторения, которая обнаруживается при определенных формах невроза, так и называемых "неврозами навязчивых состояний", и в различных мягких формах наблюдается у очень многих детей. Я отчетливо помню, как в детстве внушил себе, что произойдет что-то ужасное, если я наступлю не на каменную плиту, а на промежуток между плитами широкой мостовой перед венской ратушей. Как раз такую детскую фантазию неподражаемо изобразил А. А. Милн в одном из своих стихотворений.
Все эти явления близкородственны друг другу, потому что имеют общий корень в одном и том же механизме поведения, целесообразность которого для сохранения вида непосредственно очевидна: для существа, лишенного понимания причинных взаимосвязей, должно быть в высшей степени полезно придерживаться того поведения, которое однажды оказалось или повторно оказывалось безопасным и ведущим к цели. Если неизвестно, какие детали существенны для успеха и безопасности, то лучше всего с рабской точностью придерживаться всех. Принцип "как бы чего не вышло" совершенно ясно выражается в уже упомянутых суевериях: люди испытывают недвусмысленный страх, если не выполнят
колдовское действие.
Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-либо излюбленной привычки и прекрасно понимает, что ее нарушение не навлечет на него абсолютно никакой опасности — как в примере с моими автомобильными маршрутами, — возбуждение, бесспорно связанное со страхом, вынуждает все-таки придерживаться ее, и мало-помалу отшлифованное таким образом поведение превращается в "любимую" привычку. До сих пор, как мы видим, у животного и у человека все обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам приобретает привычку, а получает ее от своих родителей, от своей культуры, — здесь начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, теперь он уже не знает, какие причины привели к появлению данных правил поведения; благочестивый еврей или мусульманин испытывает отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввел на нее строгий запрет из-за опасности трихинеллеза. А во-вторых, удаленность во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение — грехом.
В культуре североамериканских индейцев возникла прекрасная церемония умиротворения, которая увлекала мою фантазию, когда я сам еще играл в индейцев: курение калюмета, трубки мира. Впоследствии, когда я больше узнал об эволюционном возникновении врожденных ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды с ясной как день убедительностью вдруг
==111
возникла перед глазами сцена, которая должна была произойти, когда
впервые два индейца стали из врагов друзьями из-за того, что вместе раскурили трубку.
Пятнистый Волк и Крапчатый Орел, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, несколько уставшие убивать, решили предпринять необычную до этого попытку: они хотят попробовать договориться о праве охоты на одном острове посреди маленькой Бобровой речки, разделяющей охотничьи угодья их племен, вместо того чтобы сразу браться за томагавки. Это предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Поэтому, когда они наконец встречаются, оставив позади свою свиту и оружие, оба они чрезвычайно смущены, но ни один из них не смеет признаться в этом даже себе, а уж тем более другому. И вот они идут друг другу навстречу с подчеркнуто гордой, даже вызывающей осанкой, пристально смотрят друг на друга, затем усаживаются со всем возможным достоинством. А потом, в течение долгого времени, ничего не происходит, ровно ничего. Кто когда-нибудь вел переговоры с австрийским или баварским крестьянином о покупке или обмене земли или о другом подобном деле, тот знает: кто первым заговорил о предмете, ради которого происходит встреча, тот уже наполовину проиграл. У индейцев должно
быть так же; и кто знает, как долго те двое просидели так друг против друга.
Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать внутреннего возбуждения; если охотно сделал бы что-нибудь, даже много сделал бы, но веские причины этому препятствуют — короче говоря, в конфликтной ситуации, — часто большим облегчением бывает сделать что-то третье, нейтральное, не имеющее ничего общего ни с одним из конфликтующих мотивов, а кроме того, позволяющее показать свое равнодушие к ним. На языке ученых это называется смещенным движением (Ubersprungbewegung), a на обиходном языке — жестом смущения. Все курильщики, каких я знаю, в случае внутреннего конфликта делают одно и то же: лезут в карман и закуривают сигарету. Могло ли быть иначе у того народа, который первым открыл табак, у которого мы научились курить?
Вот так Пятнистый Волк — или, быть может, то был Крапчатый Орел — раскурил свою трубку, которая тогда еще не была трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный, расслабляющий катарсис курения? Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и разрядка привела к полному успеху переговоров. Быть может, уже при следующей встрече этих индейцев один из них тотчас же закурил свою трубку; быть может, когда-то позже один из них оказался без трубки, и другой — уже более расположенный к нему — одолжил ему свою и раскурил ее вместе с ним. А может быть, понадобились бесчисленные повторения, чтобы до общего сознания постепенно дошло, что курящий индеец с гораздо большей вероятностью готов к соглашению, чем не курящий. Возможно, прошли сотни лет, прежде чем символика совместного курения стала однозначно и надежно обозначать мир. Несомненно одно: то, что вначале было лишь
==112
жестом смущения, на протяжении поколений закрепилось в качестве ритуала, который связывал каждого индейца как закон, и после совместно выкуренной трубки нападение становилось для него совершенно невозможным — в сущности, из-за того же непреодолимого внутреннего торможения, которое заставляло лошадей Маргарет Альтман останавливаться на привычном месте бивака, а Мартину — бежать к окну.
Однако, если бы мы выдвинули на первый план вынуждающее или запрещающее действие культурно-исторически возникших ритуалов, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Хотя ритуал предписывается и освящается сверхиндивидуальным, традиционным и культурным Супер-эго*, он неизменно сохраняет характер "любимой" привычки; более того, его любят гораздо сильнее, в нем ощущают еще большую потребность, чем в привычке, возникшей в течение лишь одной индивидуальной жизни. Именно в этом состоит глубокий смысл торжественной последовательности движений и внешнего великолепия церемоний каждой культуры. Иконоборцы заблуждаются, считая пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в символизируемую сущность. Одна из важнейших, если не самая важная из функций, общих культурно-исторически и эволюционно возникшим ритуалам, состоит в том, что и те и другие действуют как самостоятельные, активные стимулы социального поведения. Когда мы откровенно радуемся пестрым атрибутам какого-нибудь старого обычая — например, украшая рождественскую елку и зажигая на ней свечи, — это свидетельствует, что мы любим сохраненный традицией обычай. Но от теплоты этого чувства зависит наша верность символу и всему, что он представляет. Именно теплота этого чувства побуждает нас воспринимать созданные нашей культурой блага как ценности. Собственная жизнь этой культуры, создание сверхличной общности, переживающей отдельного человека, — одним словом, все, что составляет подлинную человечность, основывается на этом обособлении ритуала, превращающем его в автономный мотив человеческого поведения.
Образование ритуалов посредством традиций несомненно стояло у истоков человеческой культуры, так же как, на гораздо более низком уровне, филогенетическое образование ритуалов стояло в самом начале социальной жизни высших животных. Аналогии между этими ритуалами, которые следует теперь подчеркнуть, резюмируя содержание этой главы, легко понять из требований, предъявляемых к ритуалам их общей функцией.
В обоих случаях форма поведения, с помощью которой вид, в одном случае, культурное сообщество — в другом, спорит с внешними обстоятельствами, приобретает совершенно новую функцию — функцию сообщения. Первоначальная функция может сохраняться и в дальнейшем, но часто отходит все дальше и дальше на задний план и в конце концов может исчезнуть совсем, так что происходит типичная смена функции. Из сообщения, в свою очередь, могут произойти две одинаково важные функции, каждая из которых в известной степени является и коммуника-
==113
тивной. Первая — это отвод агрессии в безопасное русло; вторая — построение прочного союза, сплачивающего двух или большее число собратьев по виду. В обоих случаях селекционное давление новой функции производит аналогичные изменения формы первоначального, неритуализованного поведения. Сведение множества разнообразных возможностей поведения к одной-единственной, жестко закрепленной процедуре, несомненно, уменьшает опасность неоднозначного толкования. Та же цель может быть достигнута строгой фиксацией частоты и амплитуды определенной последовательности движений. На это указал Десмонд Моррис, назвавший данное явление "типичной интенсивностью" движения, служащего сигналом. Жесты ухаживания и угрозы у животных дают множество примеров этой "типичной интенсивности", так же как и человеческие церемонии культурно-исторического происхождения. Ректор и деканы вступают в актовый зал университета "мерным шагом"; пение католических священников во время мессы точно регламентировано литургическими правилами и по высоте, и по ритму, и по громкости. Сверх того, многократное повторение сообщения усиливает его однозначность. Ритмическое повторение некоторого движения характерно для многих ритуалов, как инстинктивных, так и культурного происхождения. Информативная ценность ритуализованных движений в обоих случаях повышается еще и благодаря утрированию всех тех элементов, которые уже в неритуализованной исходной форме передавали адресату оптический или акустический сигнал, в то время как элементы, которые первоначально производили иное, механическое действие, сокращаются или совсем исключаются.
Это "мимическое преувеличение" может вылиться в церемонию, на самом деле очень родственную символу, которая производит театральный эффект, впервые подмеченный сэром Джулианом Хаксли при наблюдении чомги. Богатство форм и красок, развитое для выполнения этой специальной функции, сопутствует как филогенетическому, так и культурно-историческому возникновению ритуалов. Изумительные формы и краски плавников сиамских бойцовых рыбок, оперение райских птиц, поразительная расцветка мандрилов спереди и сзади — все это возникло для того, чтобы усиливать действие определенных ритуализованных движений. Вряд ли можно сомневаться в том, что все человеческое искусство первоначально развивалось на службе ритуала и что автономия искусства — "искусство для искусства" — была достигнута лишь на втором этапе культурного процесса.
Непосредственная причина всех изменений, благодаря которым возникшие ритуалы филогенетически и культурно-исторически стали такими похожими друг на друга, — это, безусловно, селекционное давление, оказываемое ограничением функций приемника на передатчик стимулов, на сигналы которого приемник должен реагировать избирательно, чтобы система работала. А сконструировать приемник, избирательно реагирующий на тот или иной сигнал, тем проще, чем проще этот сигнал и чем он при этом характернее. Разумеется, передатчик и приемник оказывают друг на друга селекционное давление, влияющее на их развитие, и таким образом, приспосабливаясь друг к другу, оба они могут стать весьма высокоспециализированными. Многие инстинктив-
==114
ные ритуалы, многие культурные церемонии, даже слова всех человеческих языков обязаны своей нынешней формой этому процессу "выработки соглашений" между передатчиком и приемником; тот и другой являются партнерами в исторически развивавшейся коммуникативной системе. В таких случаях часто бывает невозможно проследить возникновение ритуала, обнаружить его неритуализованный прототип, потому что форма его изменилась до неузнаваемости. Но если переходные ступени линии развития можно изучить на других, ныне живущих видах или других, ныне существующих культурах, то такое сравнительное исследование может позволить пройти назад по той тропе, вдоль которой шла в своем развитии нынешняя форма какой-нибудь причудливой и сложной церемонии. Именно это придает сравнительным исследованиям такую привлекательность.
Как при филогенетической, так и при культурной ритуализации вновь развивающийся шаблон поведения приобретает самостоятельность совершенно особого рода. И инстинктивные, и культурные ритуалы становятся автономными мотивациями поведения благодаря тому, что они сами становятся действиями, выполняемыми ради них самих, — иначе говоря, целями, достижение которых становится насущной потребностью организма. Самая сущность ритуала как носителя независимых мотивирующих факторов ведет к тому, что он перерастает свою первоначальную функцию коммуникации и приобретает способность выполнять две новые, столь же важные задачи, а именно сдерживание агрессии и формирование связей между особями одного и того же вида. Мы уже видели на с. 105—106, каким образом церемония может превратиться в прочный союз, соединяющий определенных индивидов; в 11-й главе я подробно покажу, как церемония, сдерживающая агрессию, может развиться в фактор, определяющий все социальное поведение, который в своих внешних проявлениях сравним с человеческой любовью и дружбой.
Два шага развития, ведущие в ходе культурной ритуализации от взаимопонимания к сдерживанию агрессии, а оттуда к образованию личных связей, безусловно аналогичны тем, которые существуют в эволюции инстинктивных ритуалов, как мы покажем в 11-й главе на примере триумфального крика гусей. Тройная функция — запрет борьбы между членами группы, сплачивание их в замкнутом сообществе и отграничение этого сообщества от других подобных групп — настолько явно проявляется и в ритуалах культурного происхождения, что эта аналогия наталкивает на ряд важных соображений.
Существование любой группы людей, превосходящей своей численностью такое сообщество, члены которого могут быть связаны личной любовью и дружбой, основывается на этих трех функциях культурно-ритуализованных форм поведения. Общественное поведение людей пронизано культурной ритуализацией до такой степени, что именно из-за ее вездесущности это почти не доходит до нашего сознания. Чтобы привести пример заведомо неритуализованного поведения человека, придется обратиться к действиям, которые не производят в обществе, — таким, как неприкрытая зевота или потягивание, ковыряние в носу или почесывание в неудобоназываемых местах тела. Все, что называется
==115
манерами, разумеется, жестко закреплено культурной ритуализацией. "Хорошие" манеры — это per defmitionem'* те, которые характеризуют собственную группу; мы постоянно руководствуемся их требованиями, они становятся нашей второй натурой. В повседневной жизни мы не осознаем, что их назначение состоит в торможении агрессии и в создании социального союза. Между тем именно они и создают "групповое сцепление" ("Gruppen-Kohaesion"), как это называется у социологов.
функция манер как средства постоянного взаимного успокоения членов группы сразу становится ясной, когда мы наблюдаем последствия выпадения этой функции. Я имею в виду не грубое нарушение обычаев, а всего лишь отсутствие тех не очень заметных вежливых взглядов и жестов, которыми человек — например, входя в помещение, — дает знать, что принял к сведению присутствие своего ближнего. Если кто-то считает себя обиженным членами своей группы и входит в комнату, в которой они находятся, не исполнив этого маленького ритуала учтивости, а ведет себя так, словно там никого нет, — такое поведение вызывает раздражение и враждебность точно так же, как открыто агрессивное поведение. Такое умышленное подавление нормальной церемонии умиротворения фактически равнозначно открыто агрессивному поведению.
Поскольку любое отклонение от форм общения, характерных для определенной группы, вызывает агрессию, члены такой группы оказываются вынуждены точно выполнять все нормы социального поведения. С нонконформистом обращаются так же плохо, как с чужаком; в простых группах, примером которых может служить школьный класс или небольшое воинское подразделение, его самым жестоким образом выживают. Каждый университетский преподаватель, имеющий детей и работавший в разных частях страны, мог наблюдать, с какой невероятной быстротой ребенок усваивает местный диалект, чтобы школьные товарищи не отвергли его. Однако дома родной диалект сохраняется. Характерно, что такого ребенка очень трудно побудить заговорить на чужом языке, выученном в школе, в домашнем кругу, разве что попросить прочесть наизусть стихотворение. Я подозреваю, что тайная принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, ощущается маленькими детьми как предательство.
Развившиеся в культуре социальные нормы и ритуалы так же характерны для малых и больших человеческих групп, как врожденные признаки, приобретенные в процессе филогенеза, характерны для подвидов, видов, родов и более крупных таксономических единиц. Историю их развития можно реконструировать методами сравнительного анализа. Их взаимные различия, возникающие в ходе исторического развития, создают границы между разными культурными сообществами, подобно тому как дивергенция признаков создает границы между видами. Поэтому Эрик Эриксон с полным основанием назвал этот процесс "pseudospeciation", псевдовидообразованием.
Хотя это псевдовидообразование происходит несравненно быстрее, чем филогенетическое видообразование, но и на него требуется время.
' *По определению (лат.). — Примеч. пер.
==116
Начало такого процесса в миниатюре — возникновение в группе какого-то обычая и дискриминацию непосвященных — можно увидеть в любой группе детей; но чтобы придать каким-либо групповым социальным нормам и ритуалам прочность и нерушимость, необходимо, по-видимому, их непрерывное существование в течение по крайней мере нескольких поколений. Поэтому наименьший культурный псевдовид, какой я могу себе представить, — это содружество бывших учеников какой-нибудь школы, имеющей богатые традиции; просто поразительно, как такая группа людей сохраняет свой характер псевдовида в-течение долгих и долгих лет. Часто высмеиваемая в наши дни "old school tie'"* — это нечто весьма реальное. Когда я встречаю человека с "аристократическим" носовым произношением, которое было принято в бывшей Шотландской гимназии, я невольно чувствую тягу к нему, я склонен ему доверять и веду себя с ним заметно любезнее, чем с посторонним человеком.
Важная функция вежливых манер очень хорошо поддается изучению при социальных контактах между различными группами и подгруппами человеческих культур. Значительная часть привычек, определяемых хорошими манерами, представляет собой ритуализованное в культуре утрирование жестов покорности, большинство из которых, вероятно, восходит к филогенетически ритуализованному поведению, имевшему тот же смысл. Местные традиции хороших манер в различных культурных подгруппах требуют количественно различного подчеркивания этих выразительных движений. Хорошим примером может служить жест "учтивого слушания", который состоит в том, что слушающий вытягивает шею и одновременно поворачивает голову, подчеркнуто "подставляя ухо" говорящему. Это движение выражает готовность внимательно слушать, а может быть и слушаться. В учтивых манерах некоторых азиатских культур этот жест очень сильно утрирован; в Австрии это один из самых распространенных жестов вежливости, особенно у дам из хороших семей, в других же центральноевропейских странах он, по-видимому, менее подчеркнут. В некоторых областях Северной Германии он сведен к минимуму или совсем отсутствует. В этой культуре считается корректным и учтивым, чтобы слушающий держал голову ровно и смотрел говорящему прямо в лицо, как это требуется от солдата, получающего приказ. Когда я приехал из Вены в Кенигсберг, — а между этими городами разница, о которой идет речь, особенно велика, — прошло довольно много времени, прежде чем я привык к жесту вежливого внимания, принятому у восточнопрусских дам. Я ожидал от дамы, с которой разговаривал, что она хоть слегка отклонит голову, и потому, когда она сидела очень прямо и смотрела мне прямо в лицо, не мог отделаться от мысли, что говорю что-то неподобающее.
Разумеется, значение таких жестов учтивости определяется исключительно соглашением между передатчиком и приемником в одной и той же системе связи. Между культурами, в которых эти соглашения различны, неизбежны недоразумения.
'»Старая школьная дружба (англ.); буквально "старые школьные узы". — Примеч. пер.
==117
Если измерять жест японца, "подставляющего ухо", восточнопрусским масштабом, то его можно расценить как проявление жалкого раболепия; на японца же вежливое внимание прусской дамы произведет впечатление непримиримой враждебности.
Даже очень небольшие различия в соглашениях этого рода могут вызывать неправильное истолкование культурно-ритуализованных выразительных движений. Англичане или немцы часто считают южан "ненадежными" только потому, что истолковывают их утрированные жесты любезности в соответствии со своим собственным соглашением и ожидают от них гораздо большего, чем стояло за этими жестами в действительности. Непопулярность северных немцев, особенно из Пруссии, в южных странах часто бывает основана на обратном недоразумении. В хорошем американском обществе я наверняка часто казался грубым просто потому, что мне было трудно улыбаться так часто, как это предписывают американские хорошие манеры.
Несомненно, что эти мелкие недоразумения весьма способствуют вражде между разными культурными группами. Человек, неправильно понявший, как это описано выше, социальные жесты представителей другой культуры, чувствует себя предательски обманутым и оскорбленным. Уже простая неспособность понять выразительные жесты и ритуалы другой культуры возбуждает такое недоверие и страх, что это легко может привести к открытой агрессии.
От незначительных особенностей языка или манеры держаться, объединяющих самые малые сообщества, идет непрерывная гамма переходов к весьма сложным, сознательно выполняемым и воспринимаемым в качестве символов социальным нормам и ритуалам, которые связывают крупнейшие социальные сообщества людей в одной нации, в одной культуре, в одной религии или в одной политической идеологии. Эту систему вполне возможно исследовать сравнительным методом, иными словами, изучить законы псевдовидообразования, хотя такая задача наверняка оказалась бы сложнее, чем исследование возникновения видов, поскольку часто пришлось бы сталкиваться с взаимным наложением разных понятий группы, например национальных и религиозных сообществ.
Я уже подчеркивал, что каждой ритуализованной норме социального поведения дает движущую силу ее эмоциональный фон. Эрик Эриксон недавно показал, что образование привычки различать добро и зло начинается в раннем детстве и продолжается в течение всего времени развития человека. В принципе нет никакой разницы между упорством в соблюдении правил опрятности, внушенных нам в раннем детстве, и верностью национальным или политическим традициям, нормам и ритуалам. в соответствии с которыми нас формировала дальнейшая жизнь. Жесткость традиционного ритуала и настойчивость, с которой мы его придерживаемся, существенны для выполнения его необходимой функции. Но в то же время он, как и сравнимые с ним жестко закрепленные инстинктивные формы социального поведения, требует контроля со стороны нашей разумной, ответственной морали.
Совершенно правильно и закономерно, что мы считаем "хорошими" те обычаи, которым научили нас родители; что мы свято храним социа-
==118
льные ритуалы, переданные нам традицией нашей культуры. Но мы должны употреблять всю силу своего ответственного разума, чтобы не поддаваться нашей естественной склонности относиться к социальным нормам и ритуалам других культур как к неполноценным. Темная сторона псевдовидообразования состоит в том, что оно подвергает нас опасности не считать людьми представителей других псевдовидов; очевидно, именно это происходит у многих первобытных племен, в языках которых название собственного племени синонимично слову "человек". Когда они съедают убитых воинов враждебного племени, то с их точки зрения это вовсе не людоедство. Моральный вывод из естественной истории псевдовидообразования состоит в том, что мы должны научиться терпимости к другим культурам, должны отбросить свою культурную или национальную спесь и уяснить себе, что социальные нормы и ритуалы других культур, которым их представители хранят такую же верность, как мы своим, с таким же правом могут уважаться и считаться священными. Без терпимости, вытекающей из этого осознания, человеку слишком легко увидеть воплощение зла в том, что для его соседа является наивысшей святыней. Именно нерушимость социальных норм и ритуалов, в которой состоит их величайшая ценность, может привести к самой ужасной из войн, к религиозной войне, — и именно она угрожает нам сегодня!
Здесь снова возникает опасность, что меня неверно поймут, как это часто бывает, когда я обсуждаю человеческое поведение с точки зрения естествознания. Я в самом деле сказал, что человеческая верность всем традиционным обычаям обусловлена попросту привычкой и животным страхом ее нарушить. Далее я подчеркнул тот факт, что все человеческие ритуалы возникли естественным путем, в значительной степени аналогичным эволюции социальных инстинктов у животных и у человека. И я даже четко объяснил, что все, что человек по традиции чтит и считает священным, не является абсолютной этической нормой, а освящено лишь в рамках определенной культуры. Но все это никоим образом не означает отрицания ценности и необходимости той твердой верности, с которой порядочный человек хранит унаследованные обычаи своей культуры.
Так не будем же глумиться над сидящим в человеке животным-рутинером, которое возвышало свои привычки до ритуала и держится за него с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения: немного есть на свете вещей более достойных! Если бы привычное не закреплялось и не становилось самостоятельным, как описано выше, если бы оно не возвышалось до священной самоцели, не было бы ни достоверного сообщения, ни надежного взаимопонимания, ни верности, ни закона. Клятвы не связывают и договоры ничего не стоят, если у партнеров, заключающих договор, нет общей основы — нерушимых, превратившихся в ритуалы обычаев, нарушение которых вызывает у них тот самый магический смертельный страх, что охватил мою маленькую Мартину на пятой ступеньке лестницы в нашем холле.
==119
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-36-37-38-39-40-41-42-43-44-45-46-47-48-49-50-51-52-53-54-55-56-57-58-59-