IndexАнастасия ШульгинаLittera scripta manetContact
Page: 14

Глава 8 ОВЛАДЕНИЕ ЯЗЫКОМ. II: ПЕРВЫЙ И ВТОРОЙ ЯЗЫКИ И ТЕОРИЯ МЫШЛЕНИЯ И ВОСПРИЯТИЯ

В этой главе мы рассмотрим наши аргументы с новой точки зрения. Это придется сделать, поскольку мы все еще не преуспели в выделении характерных черт процесса овладения языком в целом и тех признаков, по которым существа, не владеющие языком, можно отличить от существ, владеющих им. До сих пор все наши попытки объяснить овладение языком наталкивались на новые трудности. Решение этой задачи, по-видимому, в значительной степени зависит от ответа на вопрос о сходстве между процессами овладения первым (естественным) и вторым языками. Действительно, мы достаточно хорошо представляем, как происходит овладение вторым языком, поэтому упомянутое сходство помогло бы нам быстро продвинуться вперед в объяснении овладения первым языком и разрешить возникающие затруднения. Здесь следует отметить различия в отношении к этому вопросу между лингвистами-эмпириками и лингвистами-рационалистами. (Напомним, что эмпирики признают только врожденные законоподобные диспозиции, тогда как рационалисты признают также врожденные правилоподобные диспозиции.) Для эмпириков в отличие от рационалистов утвердительный ответ на вопрос о сходстве между овладением первым и вторым языками еще ни о чем не говорит. Поэтому для них могут оказаться более полезными какие-либо альтернативные теории, не опирающиеся на сходство между процессами овладения первым и вторым языками.

Так, один из рьяных сторонников эмпиризма и оппонентов лингвистического рационализма, Колин Тёрбейн 1972]; вводит представление о «„коде" визуального языка», но считает, что этот «код» абсолютно «хаотичен». Тем не менее человек в конце концов «научается

==204

«читать» этот язык (то есть «код» визуального восприятия) подобно природному «дешифровщику», что в конце концов приводит к смешению элементов двух разных языков [то есть визуального и гаптического «кодов»]». (В результате получается теория зрения, напоминающая теорию Беркли [Тёрбейн 1969].) Тёрбейн «моделирует восприятие по образцу чтения». Под этим он, безусловно, не имеет в виду, что когнитивная интерпретация восприятия в пропозициональных, а следовательно, и в языковых терминах может быть полезна с эвристической точки зрения. Скорее он считает, что восприятие на самом деле предполагает овладение некоторым навыком, который по существу своему совпадает с чтением некоторого визуального кода или языка.

Тёрбейн следующим образом резюмирует свои взгляды: «Согласно [традиционной рационалистической теории, воскрешенной в последнее время], психика уже при своем возникновении обременена врожденными идеями или принципами в виде знания языковой структуры. Это знание используется при овладении первым языком. Однако, на мой взгляд, способность овладевать «первым» языком связана не с обладанием какими-либо врожденными идеями, а скорее с тем, что все мы с самого раннего детства овладеваем навыками кодирования и декодирования. Так, некоторые из нас быстрее овладевают кодом английского письма, потому что ранее овладели более простым кодом APO (Алфавит Первоначального Обучения сэра Джеймса Питмена). Большинству из нас значительную помощь в овладении «первым языком» оказывает то обстоятельство, что в течение первых месяцев жизни мы овладеваем кодом визуального языка». Далее. Тёрбейн классифицирует обычные метафорические способы описания психики и выдвигает против них решительные возражения. Это дает нам право думать, что предлагаемое им объяснение следует понимать вполне буквально. Кстати, Тёрбейн подчеркивает, что сходный взгляд отстаивает и Нельсон

Гудмен.

Действительно, Гудмен [1967] утверждает, что «овладение родным языком представляет собой овладение вторичной символической системой» и, следовательно, напоминает овладение вторым языком. Эта позиция Гудмена вызвала резкую критику со стороны Хомского [1972]. Последний обращает внимание на

==205

утверждение Гудмена о том, что «доступность одного языка и использование его для объяснения и обучения» устраняет все трудности на пути овладения вторым языком и позволяет избежать обращения к врожденным идеям. Хомский справедливо замечает, что это высказывание Гудмена есть не что иное, как метафора, поскольку (1) нет ни малейшего основания предполагать, что «характерные признаки грамматики, такие, как разделение глубинной и поверхностной структур, или характерные признаки грамматических трансформаций и фонологических правил, а также принципы упорядочения по некоторому правилу и т. п. присущи этим ранее приобретенным доязыковым «символическим системам»», и (2) эти предположительные системы, «чем бы они ни были на самом деле, «не могут играть в деле объяснения и обучения» ту же самую роль, какую первый язык играет при овладении вторым языком». Следовательно, мы можем сделать вывод, что, с точки зрения эмпирика, интерпретация процесса овладения первым языком по аналогии со вторым не вносит никакого позитивного вклада в решение этой проблемы.

Далее, Гудмен [1968], по существу, утверждает, что языки суть не что иное, как символические системы «особого рода», удовлетворяющие «синтаксическим требованиям раздельности и различимости». Согласно первому требованию, повторения меток или последовательностей меток синтаксически эквивалентны^ поскольку же связь меток с буквами совершенно произвольна, «никакая метка не может быть связана с более чем одной буквой». Согласно второму требованию, если некоторая метка (или последовательность меток) не принадлежит двум данным буквам, тогда теоретически возможно установить и то, что данная метка не принадлежит одной из них, и то, что она не принадлежит другой. Трудно сказать, удовлетворяют ли этим требованиям действительные языки. Но еще труднее представить, на каких основаниях Гудмен предполагает наличие у нас первоначальных «символических систем», настолько схожих с языковыми системами, что с их помощью мы могли бы опровергнуть «утверждение о том, что существуют жесткие ограничения на овладение родным языком».

Интересно отметить, что, несмотря на все различие исходных позиций, подобные высказывания можно встре-

==206

тить и у рационалистов. Так, Дэйвид Макнил [1970], в целом придерживающийся концепции Хомского, утверждает, что «все, с чем мы сталкиваемся при овладении первым языком, по-видимому, зависит от предшествующего знания основных аспектов структуры предложений. Понятие предложения, скорее всего, является частью врожденных способностей человека. Аргументы, приводимые в данной книге, предназначены оправдать это утверждение». «Дети, — продолжает он, — всякий раз начинают с одной и той же первоначальной гипотезы: предложения состоят из единичных слов», поэтому «можно считать, что первоначальные высказывания детей непосредственно отражают базисную структуру»· (По мнению Макнила, в начале овладения языком детям не доступны специфические черты различных конкретных естественных языков.) Перед нами, по существу, прямой рационалистический аналог эмпирических взглядов Гудмена и Тёрбейна. Однако позиция рационалиста в такой ситуации выглядит значительно убедительнее. Для рационалиста не существует проблемы «объяснения и научения», поскольку все необходимое для овладения вторым или первым языком врождено ребенку. Именно эта предпосылка лежит в основе критики эмпиризма со стороны Хомского [1972]. Приняв такую позицию, мы более не нуждаемся для истолкования процесса научения в «наличии явного знания универсальной глубинной] структуры [первого или второго языка]». Никто не обладает таким знанием, но оно и не является необходимым для овладения языком.

Другой рационалист, Зено Вендлер [1972], в буквальном смысле утверждает, что всякая мысль имеет пропозициональную природу. Вместе с тем он не считает, что использование языка (некоторого конкретного естественного языка) обязательно для мышления. По его мнению, мы скорее мыслим в терминах глубинной структуры, лежащей в основе языка. Отсюда Вендлер заключает, во-первых, что животные не могут мыслить и, во-вторых, что «научение ребенка своему родному языку весьма похоже на изучение им второго языка», то есть происходит благодаря некоторому посреднику, напоминающему глубинные структуры Хомского. В итоге обнаруживается важная связь между проблемой «первого-второго»-языка и теорией мышления и восприятия.

При рассмотрении взглядов рационалистов следует

==207

учитывать, что обнаружение языковых универсалий— дело очень трудное, особенно если требуется, чтобы они были достаточно четко сформулированы (Хомский и Хелле [1968]). Однако это еще не все. Для рационалиста типа Макнила серьезный источник затруднений скрывается в самой категории предложения, использование которой в данном контексте явно неадекватно и вообще сомнительно (как, например, при анализе первичных форм предложений у ребенка). Столь же сомнительным представляется и использование понятия правилоподобных диспозиций у детей. Мы уже знаем, что ни одна из современных генетических теорий не позволяет говорить о наследовании правилоподобных регулярностей (в отличие от законоподобных регулярностей), то есть не существует сколько-нибудь убедительной концептуальной модели, которая объясняла бы передачу такой организации. Таким образом, и рационалистические, и эмпирические описания процесса овладения первым и вторым языками весьма проблематичны. Это наводит на мысль о том, что рассмотрение этой проблемы должно опираться на какие-то более фундаментальные принципы.

Многообещающим началом может стать выяснение отношений между речью и мышлением. Эмпирики типа Тёрбейна и Гудмена, очевидно, принимают на веру наличие весьма значительного структурного подобия между когнитивным восприятием и пониманием языка. Однако и рационалисты типа Зено Вендлера утверждают, что «вы можете сказать все, что думаете, и вы можете думать почти обо всем, что вы можете сказать» (причем выделенное курсивом ограничение не имеет отношения к нашей проблеме), поскольку, как говорит Вендлер, структуры языка и мышления в буквальном смысле полностью совпадают. При этом он имеет в виду, что и речь, и мышление основываются на врожденных идеях декартовского типа. Вместе с тем, по Вендлеру, мы мыслим непосредственно в терминах языковых универсалий Хомского.

Концепции такого рода — неважно, эмпиристские или рационалистические,—сталкиваются с определенными трудностями, среди которых прежде всего заслуживают упоминания следующие: (а) можно, конечно, признать, что животные обладают способностью (когнитивного) восприятия, однако у нас нет никаких оснований счи-

==208

тать, что, обучаясь перцептивному опознанию, они одновременно овладевают и некоторой доязыковой «символической системой»; и (б) если мы приписываем животным способность когнитивного восприятия, то мы не можем отрицать за ними способности обладать состояниями уверенности определенного рода и в этом смысле способности мыслить; но это в свою очередь противоречит тому факту, что они не обладают ни языком, ни способностью овладевать им (ср. Малкольм 1973]).

Здесь уместно вспомнить об уже отмечавшемся интересном свидетельстве, касающемся способности шимпанзе овладевать некоторыми фрагментами естественного языка. Роджер Браун [1970] приводит ряд высказываний Хомского и Эрика Ленненберга, отражающих их ранние взгляды, в которых отрицается возможность языка у животных: «Овладение даже минимальными рудиментами языка лежит за пределами способностей в других отношениях весьма разумной обезьяны» (Хомский); «Не существует данных, свидетельствующих, что какой-либо нечеловеческий вид обладает способностью овладевать хотя бы примитивными формами языкового развития» (Ленненберг). Сам Браун, по существу, придерживается тех же убеждений и только осторожно пересматривает их под давлением результатов работы Гарднеров (Гарднер и Гарднер [1971]) и Примака 1971]. Работа Брауна показывает, что при любом подходе к вопросу об овладении языком обезьянами возникают следствия, неблагоприятные для рассматриваемых теорий. Так, если мы допустим, что шимпанзе способны обучаться языковому поведению, то из обычных аргументов, выдвигаемых специалистами против такого обучения, следует: (1) что обучение первому языку, по существу, не похоже на обучение второму языку и (2) что перцептивная компетенция шимпанзе не может истолковываться как обладание «символической системой», настолько схожей с языком, чтобы резко облегчить процесс овладения первым языком. Если же (вопреки фактическим данным) допустить, что шимпанзе в действительности не проявляют никаких признаков владения языком, то тогда вряд ли можно предположить, что доязыковые перцептивные способности ребенка хотя бы в какой-то степени объясняют возможность полного овладения языком.

==209

Таким образом, рассмотренная ситуация не требует от нас обязательного выбора одной из следующих альтернатив: (1) перцептивное опознание представляет собой или влечет за собой овладение «символической системой» или «системой символов», структурно схожей с языком; (2) структура доязыкового мышления (а также невербального мышления, встречающегося у владеющих языком субъектов) совпадает со структурой речи. Положение (1) есть не что иное, как эмпиристский тезис, изобретенный с целью преодолеть затруднения, связанные с овладением первым языком, а (2) есть не что иное, как рационалистический тезис, служащий для той же цели.-Согласно тезису (1), имеется аналогия между зрительным и гаптическим восприятием, отношение которых сходно с отношением между устным и письменным языком; однако анализ восприятия по образцу анализа языка успеха не имел. Согласно тезису (2), речь и мышление имеют одну и ту же структуру, так как они зависят от одних и тех же врожденных условий, от которых в свою очередь зависит и само овладение языком; однако оказалось, что независимо от этого тезиса мы ничего не можем сказать о структуре мышления. Недостатки приведенных тезисов столь схожи, что, учитывая полное отсутствие сколько-нибудь правдоподобного объяснения генетических условий врожденных идей, с одной стороны, и отсутствие разработанной языковой модели, характеризующей зрение,—с другой, представляется наиболее разумным обратиться к рассмотрению других альтернатив. При этом могут оказаться полезными обнаруженные нами сходства между перцептивным познанием и мышлением.

Конечно, даже если мы сомневаемся в наличии у шимпанзе настоящей языковой компетентности, мы не можем отрицать у них определенный интеллект и способности к перцептивному познанию. Даже если бы мы ничего не знали о том, какие именно факторы вызывают у Уошу ^1 протоязыковые реакции на языковые сигналы, то и тогда мы не могли бы отрицать у нее способность видеть, какие действия совершают Гарднеры в ответ на ее попытки использования языка. Иначе говоря, мы не могли бы отрицать за Уошу способность видеть, что именно происходит. Конечно, потом, когда мы

' Кличка обезьяны, которую обучали языку Гарднеры. — Перев.

К оглавлению

==210

начинаем приписывать Уошу перцептивное познание, мы сталкиваемся с необходимостью сформулировать ее перцептивные опознания на пропозициональном языке, причем должны сделать это независимо от того, собираемся мы приписывать ей языковые способности или нет. Точно так же мы поступаем и по отношению к детям и взрослым, владеющим языком. При этом мы не предполагаем, что из факта восприятия какого-либо определенного объекта следует, будто они обязательно должны формулировать — или иметь возможность сформулировать—в некотором языке то пропозициональное содержание, которое приписывается их восприятию. Точно так же дело обстоит и с мышлением. Пусть Уошу на основании своих восприятий уверена, что то-то и то-то имеет место. Быть уверенным, что нечто происходит так, а не иначе, безусловно, является уже актом мышления, означает обладание мыслями или по крайней мере указывает на способность к мышлению.

Следовательно, мысли Уошу должны допускать языковое оформление независимо от того, приписываем ли мы самой Уошу языковые способности или нет. То же самое мы проделываем как по отношению к детям, так и по отношению к взрослым, уже владеющим языком. При этом мы не предполагаем, что из факта мышления о таком-то и таком-то положении дел следует, что дети и взрослые обязательно должны формулировать — или иметь возможность сформулировать — в некотором языке то пропозициональное содержание, которое приписывается их мыслям. Короче говоря, мы можем приписывать какому-либо субъекту когнитивные состояния только тогда, когда мы выражаем содержание этих состояний при помощи суждений (пропозиционально). А суждения—согласно любой теории—нельзя определить без ссылки на предложения, посредством которых эти суждения выражаются. Дело даже не в том (безусловном обстоятельстве), что предложения нам нужны для формулирования суждений. Для нас здесь важнее, что сами суждения строятся по языковому образцу. Однако то обстоятельство, что мы можем приписывать когнитивные состояния (восприятия и мысли) не только животным, не владеющим языком, но также и людям, когда они не владеют языком или явно не используют свои языковые способности, позволяет нам предположить, что языковые формулировки пропозиционального

14

*

==211

содержания их когнитивных состояний, не сопровождающихся явными речевыми актами, должны пониматься эвристически.

Отсюда следует, что (а) в нашем распоряжении нет средств для установления пропозициональной структуры актов восприятия и мышления как таковых, а следовательно, нет никакой необходимости и в независимых способах определения таких структур (вопреки Гичу 1957] и Армстронг [1973]); (б) восприятию и мышлению следует приписывать пропозициональное содержание (ср. Чизом [1966], Вендлер[1972]); (в) при использовании предложений естественного языка для передачи пропозиционального содержания восприятия и мышления не. следует принимать никаких предположений о соответствиях между используемой грамматикой данного языка и пропозициональной структурой восприятия или мышления. Таким образом, несмотря на то что восприятие и мышление являются реальными состояниями (психики), мы можем говорить только об эвристическом приписывании им пропозициональной структуры (какова бы ни была их структура в действительности).

Если сделанный нами вывод верен, то предпринимаемые и рационалистами, и эмпиристами попытки отождествления процессов овладения первым и вторым языками не являются необходимыми для объяснения актов восприятия и мышления. Дело в том, что (в противоположность мнению Тёрбейна и Гудмена) язык не зависит от какого-либо визуального кода. Наоборот, при пропозициональном истолковании зрению навязываются признаки языка. Вместе с тем (в противоположность мнению Вендлера и Гича) из самого факта языкового выражения мысли и того положения, что мысли закрепляются в языке при помощи конструкций косвенной речи (oratio obliqua), еще не следует, что мышление имеет свою собственную, независимую структуру, которая могла бы совпадать со структурой языка или быть аналогичной ей. Пропозициональное содержание может быть приписано когнитивному восприятию и мышлению исключительно эвристически. Такого рода «эвристическая» теория объясняет факт языкового оформления содержания психических состояний существ, не владеющих языком. Дело в том, что приписывание пропозициональных объектов восприятию и мышлению может быть оправдано только в рамках нашей теории когнитивных

==212

1

состояний. Иначе говоря, специфика объектов, приписываемых в нашей теории мышлению и восприятию, вынуждает нас сформулировать в этой теории некоторую модель, описывающую пропозициональные объекты, а единственная доступная модель, позволяющая формулировать и фиксировать выражаемые или сообщаемые суждения (пропозиции), использует с этой целью предложения. (Это, конечно, не означает, что сообщение или выражение суждения происходит исключительно вербально.)

Если бы независимое от нашей языковой модели эмпирическое исследование показало, что восприятие и мышление действительно обладают четкой пропозициональной структурой (хотя мы и не имеем никакого представления о возможности таких исследований), то эвристический тезис можно было бы заменить буквальным. Имеются, например, некоторые данные, свидетельствующие о наличии внутренней («молекулярной») «репрезентации» содержания мышления и восприятия (Фодор [1975]). Однако нам пока достаточно показать, что, с одной стороны, эвристический тезис является удобным и разумным, а с другой стороны, в нашем распоряжении нет никаких независимых и несомненных свидетельств, которые указывали бы на факт участия грамматических структур в процессе восприятия и мышления.

Роджер Браун [1973], пытающийся найти истоки отрицательного отношения некоторых исследователей к допущению возможности языка шимпанзе, отмечает узость взглядов Хомского на этот язык как на «рудимент чистой воды». Если следовать Хомскому, то придется признать, что даже дети не вырабатывают язык (на уровнях, которые Браун называет Стадиями I—III). Получается, что «в развитии ребенка появлению «языка» предшествуют только языковые явления, континуально связанные с некоторой системой, которая в полностью развившейся форме и оказывается языком» (Хомский). Тогда поведение Уошу сравнимо разве что с так называемой Стадией I «языкового» поведения, и это сходство имеет место благодаря тому, что «правильный порядок слов не является строго необходимым для целей коммуникации ни для ребенка на Стадии I, ни для шимпанзе на той же Стадии». Такое положение дел в свою очередь имеет место потому, что «большая

==213

часть последовательностей слов порождается параллельно осуществлению ситуации, служащей их референтом, и допускает только одну осмысленную интерпретацию независимо от правильности или неправильности данного порядка слов».

Браун в заключение заявляет, что поведение Уошу демонстрирует «вполне достаточные языковые способности, которые могли бы обеспечить ее культурную эволюцию». «Я не исключаю, — продолжает он, — возможность, что шимпанзе на самом деле обладает значительно большими языковыми способностями, чем это обычно считается». Однако данный тезис существенно зависит от интерпретации контекста и ряда идеализации, главная из которых связана с признанием рациональности шимпанзе (в пропозициональном истолковании).

Действительный смысл всех этих рассуждений сводится к тому, что в любом контексте овладения языком приходится так или иначе использовать эвристическую модель научения первому языку. Тем не менее следует отметить, что сам Браун [1956] указывает на тот важный факт (правда, не уделяя ему достаточно внимания), что «обучение первому языку... есть не что иное, как процесс когнитивной социализации», под которым он подразумевает «обретение культуры». Здесь выдвигается на первый план именно различие между процессами овладения первым и вторым языками. Однако, когда Браун вводит так называемую «Игру в Первые Слова», при помощи которой наставник обучает игрока самым началам первого языка, он прямо говорит, что «данный игрок формирует гипотезы о внеязыковых категориях, используя конкретные речевые акты». Таким образом, принятие тезиса, согласно которому овладение первым языком является частью первоначального «обретения культуры», влечет за собой использование эвристической модели пропозициональных приписываний.

Теперь мы можем сказать, что предпринимаемая и рационалистами, и эмпиристами попытка интерпретировать овладение первым языком по образцу овладения вторым языком вызвана непониманием адекватности эвристической модели приписывания пропозиционального содержания восприятиям и состояниям уверенности животных, не владеющих языком. Однако сторонники этой концепции могут спросить нас: каким же еще об-

==214

разом существа, не обладающие языком, могут понять природу первого языка, которым они овладевают? Однако и мы можем спросить их: какой смысл они вкладывают в понятие доязыковой гипотезы? По существу, именно такое возражение было выдвинуто русским теоретиком Л. С. Выготским [1962] против теории В. Штерна [1914]. Критикуя интеллектуалистскую концепцию овладения языком, выдвинутую Штерном, Выготский замечает: «Казалось бы, что при подобном сведении центральной проблемы речи — ее осмысленности — к интенциональной тенденции и к интеллектуальной операции эта сторона вопроса — связь и взаимодействие речи и мышления — должна получить самое полное освещение. На деле же именно подобный подход к вопросу, предполагающий заранее уже сформировавший интеллект, не позволяет выяснить сложнейшего диалектического взаимодействия интеллекта и речи»'. Очевидно, что и рационалисты, и эмпиристы в своих теориях борются за сохранение той пустой формы интеллектуализма, которую разоблачил еще Выготский.

Существует множество вопросов, которые порождаются самой эвристической моделью и которые заслуживают отдельного рассмотрения. Однако мы затронем сейчас только два из них. Выбор обусловлен тем, что рассмотрение этих вопросов позволит нам продемонстрировать гибкость и широкие возможности эвристической модели. Во-первых, эвристическое приписывание пропозиционального содержания мышлению и восприятию влечет за собой более широкое применение конструкций косвенной речи, чем это обычно считается нужным. Они могут использоваться (1) для сообщения о пропозициональном содержании речи и (2) для сообщения о пропозициональном содержании восприятия и мышления паже в тех случаях, когда субъект восприятия и мышления не обладает способностью к речи, или мы не имеем данных, позволяющих думать, что субъект использует или предрасположен использовать свои языковые способности.

До этого пункта Вендлер вполне согласился бы с нашим рассуждением, хотя он исходит из совершенно

' Здесь и далее цитаты из Выготского даны по изданию: В ыготский Л. Г. Мышление и речь.—Собр. соч. в шести томах. Т. 2. M., 1982, с. 85. — Перев.

==215

иных соображений. Он признает, что косвенная речь может быть использована для «воспроизведения мыслей любого субъекта наряду с мыслями самого говорящего», например, при передаче сообщения или пропозиционального содержания речевого акта некоторого субъекта. Однако если допустить, что мышление не обязательно связано со способностью к речи, то тогда невозможно будет отрицать, что косвенная речь имеет и более широкую (и эвристическую) функцию. Только рационалист мог бы избежать этого вывода. В то же время решение вопроса о том, какие именно суждения будут приписаны некоторому существу в ходе приписывания конкретного акта восприятия или мышления, зависит от нашего понимания способностей рассматриваемого существа, имеющих биологическое происхождение. К счастью, наше положение облегчается уже предположением о том, что данное существо способно к когнитивному восприятию и мышлению, поскольку это налагает определенные ограничения на сами концептуальные способности рассматриваемого существа.

Следовательно, уже при определении сферы актов восприятия и мышления, которые могут быть приписаны данному существу, мы сразу же определяем запас суждений, которые могут быть приписаны как собственное содержание конкретных актов восприятия и мышления. Одновременно с этим определяется и запас понятий, которые данное существо способно использовать (вопреки Гичу и Армстронгу). Решение этих проблем, конечно, потребует определенных усилий. Однако сейчас для нас главное — наметить основные черты теории, в рамках которой совершаются эвристические приписывания.

Второй вопрос касается интенсиональности психических состояний—уверенности, мышления, настроения, установки, а также целостных познавательных актов. Схематически уверенность в том, что а&Ь ^1 , не влечет за собой уверенности в том, что b & а и не тождественна ей. Парадоксы интенсиональности широко известны и рассматриваются обычно как серьезные затруднения на пути радикально материалистической интерпретации

' В этом выражении символ «&» представляет логическую связку — конъюнкцию, соответствующую союзу «и» естественного языка. — Перев.

==216

психики (ср. Деннитт [1969]; Армстронг [1973]). В то же время наша эвристическая модель позволяет полностью избежать парадоксов интенсиональности. Дело в том, что в ней психические состояния по-прежнему сохраняют свой интенциональный характер (в том смысле, что они могут быть «связаны с» или «направлены на» определенные суждения), но в то же время приписывание пропозиционального содержания не обязательно будет порождать какие-либо интенсиональные парадоксы.

Причина этого проста. Поскольку эвристическая модель не предполагает обязательного владения языком, а в случае существ, владеющих языком, не требуется его действительного использования, любые интенсиональные соображения, касающиеся отношений между предложениями, совершенно не относятся к делу. Если мы, к примеру, хотим приписать данному существу уверенность в а&Ь и уверенность в Ь & а, мы не сможем сделать этого, исходя только из логических отношений следования и эквивалентности, определенных на множестве предложений. Мы сможем произвести такое приписывание на основании некоторого свидетельства — например, поведенческого свидетельства, связанного с нашей теорией интересов, желаний, умений, способностей рассматриваемого существа,—согласно которому (1) оба приписывания могут быть независимо подтверждены или (2) эти приписывания не зависят ни от каких формулировок предложений.

Короче говоря, эвристическая модель обнаруживает интересную находку—тот факт, что парадоксы интенсиональности возникают не в связи с приписыванием психических состояний вообще, а только в тех случаях, когда подобные приписывания совершаются по отношению к существам, активно использующим речь или предрасположенным к ее использованию для выражения или сообщения своих мыслей и восприятий. В этом пункте вновь возникают многочисленные концептуальные затруднения. Однако изложенные соображения подсказывают, что мы можем справиться с ними, не рискуя с самого начала зайти в тупик. Для этого нам даже не надо окончательно разрешать спор между рационалистами и эмпириками, как не надо и смешивать процессы овладения первым и вторым языками со способностью когнитивного восприятия и мышления. Однако

==217

вопрос об условиях успешного овладения первым языком тем не менее по-прежнему остается глубокой эмпирической загадкой.

В деле решения этой загадки нам вновь могут помочь соображения, высказанные Выготским. «Этот вывод, — говорит он об основном положении своей работы,—вытекает из сопоставления развития внутренней речи и речевого мышления с развитием речи и интеллекта, как оно шло в животном мире и в самом раннем детстве по особым, раздельным линиям. Сопоставление это показывает, что одно развитие является не просто прямым продолжением другого, но что изменился и самый тип развития—с биологического на общественноисторический... Речевое мышление представляет собой не природную, натуральную форму поведения, а форму общественно-историческую и потому отличающуюся в основном целым рядом специфических свойств и закономерностей, которые не могут быть открыты в натуральных формах мышления и речи» ^1 . В свойственной ему терминологии Выготский указывает здесь на тот факт, что не существует, и не может существовать, никакого чисто биологического объяснения культурно определенных (правилоподобных) регулярностей языка, а также на то, что приписывание доязыковой коммуникации при помощи звуков и жестов (иногда называемой Выготским языком животных) и доязыковой мысли (два этих процесса развиваются раздельно, как свидетельствует, с одной стороны, решение проблем, а с другой стороны, выражение эмоций при помощи голоса и жеста) составляет генетическую основу для постепенного возникновения «речевого мышления» и «интеллектуальной речи».

Положения Выготского имеют следующий смысл: (1) словесное мышление по существу есть не что иное, как «внутренняя беззвучная речь», которая с функциональной точки зрения является результатом непрерывной серии «молекулярных» изменений, приводящих к «слиянию» раздельных и значительно преобразованных (то есть преобразованных в языковом плане) процессов (доязыкового) мышления и (доязыковой) «речи»; и (2) интеллектуальная речь есть «внешняя речь» (то есть овладение «правильными грамматическими форма-

' Выготский Л. С. Цит. соч., с. 117—118.

==218

ми и структурами», которые могут предшествовать пониманию «предоставляемых ими логических операций») плюс соответствующее понимание ее логической функции. Фактически получается, что при своем возникновении человеческая речь оказывается функционально избыточной по отношению к доязыковой коммуникации и (перцептивным) способностям ребенка, а также что такая избыточность может постепенно приводить к появлению структур языкового характера.

Одной из главных задач Выготского было доказательство совпадения переходного периода в развитии ребенка с тем, что Пиаже называл «эгоцентрической речью ребенка» (хотя Выготский и не принял данного самим Пиаже объяснения этого вида речи, а выдвинул свое, прямо противоположное объяснение) (Пиаже 1923], [1926]). При этом он совершенно правильно опирался на целиком социальный характер обучения (даже) формам и структурам языка, хотя в согласии с выдвинутым Пиаже тезисом способ использования рассматриваемого языка целиком асоциален и является, скорее, «некоммуникативным» (эгоцентрическим).

Рассуждения Выготского имеют далеко идущие последствия. Они, например, ведут к объяснению феномена «внутренней речи» (то есть словесно оформленной мысли). Однако дело в том, что эти рассуждения опираются на некоторую существенную особенность научения первому языку. Он не дает объяснения, каким образом ребенок начинает схватывать функциональные свойства языка. Здесь позиция Выготского не отличается от позиции Штерна, несмотря на то что именно Выготский привлек наше внимание к постепенному протеканию процесса овладения языком. К тому же Выготский ничего не говорит о необходимости анализа доязыкового мышления и восприятия при помощи языковой модели.

Следовательно, концепция Выготского также не содержит ничего такого, что облегчило бы нам понимание перехода от доязыкового к языковому состоянию. Фактически даже в своем исследовании образования понятий Выготский ограничивается предложенным им «новым сигнификативным употреблением слова, то есть употреблением его в качестве средства образования понятий». По его утверждению, такой способ использова-

==219

ния слов (в противоположность как ассоцианистам, так и сторонникам телеологической причинности при объяснении феноменов культуры) «является ближайшей психологической причиной того интеллектуального переворота, который совершается на рубеже детского и переходного возраста» ^1 .

Если следовать рассуждениям Выготского, связь между двумя этими явлениями нужно будет искать в их функциональном сходстве. Поскольку осознание пропозициональной функции языка и все, что отсюда следует, не может возникнуть ex nihilo, нам остается только предположить, что оно является результатом возникающей рефлексии по поводу чего-то уже функционально присутствующего в доязыковом материале, из которого это осознание возникает. Только теория типа эвристического анализа доязыкового мышления и восприятия могла бы дать нам эмпирическое объяснение, которое, подобно концепции Выготского, исключало бы отождествление процессов научения первому и второму языкам.

Сам Выготский так и не проанализировал следствия, вытекающие из образования понятий у не владеющих языком существ (животных и детей), и ограничил себя исключительно рассмотрением (безусловно, важного) вопроса о пороговом явлении научения понятиям при помощи слов. Поэтому он не только не определяет природу владения языком, но ничего не говорит и о функциональной природе доязыковых понятий, от которых должны зависеть словесные понятия. Он прежде всего занят рассмотрением преемственности между двумя ступенями развития, но не уделяет никакого внимания функциональным сходствам между ними.

Все значение этого заключения можно оценить, только если учитывать, что на той стадии, которую Выготский называет «второй большой ступенью в развитии понятий» — «мышлением в комплексах», — ребенок объединяет предметы на основе «связей, действительно существующих между этими предметами» ^2 , всякий раз, когда замечает, что некоторый предмет имеет сходную с элементарным или образцовым предметом «форму. размер... [или] еще какой-нибудь отличительный при-

^1 Там же, с. 134.

^2 Там же, с. 139

К оглавлению

==220

знак, бросающийся в глаза ребенку» (курсив мой. — Дж. М.) ^1 .

Однако Выготский только указывает на загадку, которая остается без решения. Конечно, можно согласиться с ним, что «не существует жесткого соответствия между единицами мышления и речи», однако это еще не отвечает на вопрос о структуре мышления. Можно согласиться и с тем, что «слово, лишенное мысли, есть. мертвое слово», однако утверждать, что «мысль, не воплотившаяся в слове, остается... тенью» ^2 , либо просто ложно, либо тривиально истинно (поскольку имеется в виду словесная мысль, языковое мышление). Отрицание внесловесной мысли и доязыкового мышления противоречит генетическому методу самого Выготского. Однако признание их существования в свою очередь требует объяснения, которое сам Выготский так и не смог произвести. Эту проблему полностью решает эвристическая модель, которая включает в себя признание «различия структур» мышления и речи, устраняет необходимость в редуцировании обучения первому языку к обучению второму, а также обеспечивает функциональную непрерывность доязыковой и языковой компетентности.

В ходе нашего рассуждения возникает вопрос: является ли эвристическая модель достаточно рациональной и последовательной или дальнейшее исследование вопроса о приписывании актов мышления и восприятия может породить доводы против нее? До сих пор мы фактически обсуждали только самые общие черты эмпиристской теории овладения языком. Однако нам вполне достаточно знания общих условий ее применимости, для того чтобы установить, что она адекватно применима и к неязыковым когнитивным процессам. Чтобы подробнее раскрыть значение этого тезиса, нам придется рассмотреть ранее поставленные вопросы в совершенно новом свете. Поэтому мы еще раз начнем все сначала.

Самая первая, необходимая характеристика личности заключается в том, что личность представляет собой существо, одаренное чувствительностью. Иначе говоря, личность обладает определенными когнитивными

' Там же, с. 141. j Там же, с. 360

==221

состояниями. Эти состояния приписываются личности на том основании, что личность применяет, или по крайней мере может применять, способности, связанные с восприятием различных сторон мира, в том числе рефлектируя над своими собственными психическими состояниями. Однако обычно считается, что когнитивные способности не являются отличительным признаком личности в сравнении с высшими животными (Стросон [1959]). К тому же вряд ли кто-нибудь стал бы утверждать, что если мы отрицаем наличие когнитивных процессов у низших животных, которые по крайней мере обладают способностями «раздражимости» и «чувствительности», а также "в некотором смысле способны обрабатывать чувственную «информацию», то мы должны отрицать наличие способности к познанию и у высших животных. Аналогично даже отрицание когнитивных способностей у высших животных, если бы его удалось каким-либо образом обосновать, не дает нам права отрицать наличие когнитивных процессов у личностей. В этом смысле вопрос о когнитивных приписываниях является эмпирическим вопросом, хотя на первый взгляд отрицание когнитивных способностей у личностей кажется концептуально невозможным. Нам пришлось бы отрицать то, что следует из самого акта отрицания. Нетрудно заметить, что мы здесь использовали картезианский аргумент, только очищенный от присущей ему эгоцентричности и метафизической экстравагантности. Сами акты отрицания и размышления являются попросту конкретными проявлениями (когнитивной) деятельности, на основании которой некоторое существо может быть отнесено к числу личностей. В нашем случае, конечно, такое приписывание когнитивных способностей является рефлексивным. Однако на этом наш аргумент еще не заканчивается.

Тот факт, что личности обладают способностями восприятия и интроспекции, сам по себе еще ничего не дает для расчленения этих способностей на совокупность докогнитивных (subcognitive) процессов, которые являются их важнейшими составляющими. Обсуждение таких докогнитивных процессов включает в себя ряд вопросов, не связанных прямо с простым приписыванием когнитивных способностей. Тем не менее воспринимать—в соответствующем когнитивном смысле— означает по крайней мере быть уверенным, так как ли-

==222

бо восприятие есть не что иное, как само такое обладание уверенностью, либо восприятие имеет своим результатом уверенность (ср. Питчер ["1971]). Следовательно, отрицание реальности состояний уверенности необходимо приведет нас к отрицанию реальности самих личностей. Нельзя говорить о когнитивном восприятии, не утверждая в то же время—на основании самого акта восприятия—наличия уверенности в том, что...; где после «что» следует поставить пропозициональное содержание рассматриваемой уверенности.

Далее, предположим, что мы признаем существование когнитивных субъектов, не являющихся личностями, то есть не обладающих языком, а следовательно, и способностью обозначать самое себя и предметы мира. Тогда мы не сможем отрицать, что состояния уверенности у этих существ также являются реальными. Допустим также, что приписывание состояний уверенности имеет смысл только в одном ряду с приписыванием некоторого множества родственных психических состояний—желаний, намерений, воли, памяти, восприятия, вывода и т. п., — а также некоторого множества действий, построенных в соответствии с такими состояниями. Тогда из допущения существования личностей и животных, обладающих когнитивными способностями, следует, что существуют различные реальные психические состояния. Ранее мы установили три следующих положения: (1) животные не владеют языком, (2) состояния уверенности и т. п. индивидуализируются при помощи суждений, (3) суждения могут выражаться только посредством предложений. Из этих положений и того факта, что животные думают, воспринимают, обладают состояниями уверенности, вытекает, что пропозициональное содержание таких состояний может быть определено только при помощи эвристического использования языка и как следствие этого психология животных должна быть по существу своему антропоморфной (ср. Беннитт [1964]).

Конечно, можно считать, что состояния уверенности фиктивны, не являются реальными состояниями и приписываются только метафорически, например, на основании своей инструментальной полезности в деле предсказания реальных состояний некоторой системы (Гибсон [1966]; Деннитт [1969]). Теория, утверждающая фиктивность состояний уверенности, по существу свое-

==223

му является редукционистской, поскольку в ней отвергается существование субъектов, обладающих реальными когнитивными способностями. Однако она не является необходимо редукционистской на всех уровнях. Так, устранение личностей не делает биологию редуцируемой к субатомной физике, а функциональные характеристики—редуцируемыми к структурным.

Таким образом, если состояния уверенности являются существенной характеристикой личностей и других когнитивных субъектов, то отрицание реальности этих состояний равносильно отрицанию реальности таких субъектов. Эвристическая теория состояний уверенности, напротив, утверждает, что они реальны. Поскольку же, согласно нашей теории, состояния уверенности имеют определенную пропозициональную структуру, то и конкретные состояния такого рода в каждом отдельном случае обладают соответствующей структурой. Однако то обстоятельство, что суждения могут быть выражены только при помощи языка, а животные не обладают языком, порождает фундаментальные трудности при определении актуальной структуры уверенности животных или же уверенности человека, не выраженной в словах. Мы строим теории о концептуальных способностях, интересах, потребностях, желаниях, намерениях и характеристиках поведения животного, и, как показывает опыт, мы приписываем им определенные состояния уверенности. Нам приходится характеризовать последние эвристически только потому, что у нас нет фиксированных средств для обнаружения структуры такого рода состояний, а вовсе не потому, что мы отрицаем наличие состояний уверенности у животных или наличие у этих состояний определенной структуры. С эвристической точки зрения они имеют свою собственную внутреннюю структуру.

Однако мы уже показали, что такую структуру можно выразить только при помощи суждений, то есть пропозиционально, а пропозициональную структуру можно зафиксировать только при помощи предложений. Поэтому наша теория может говорить только об определенных приближениях к реальной структуре уверенностей животных, получаемых при помощи аналогий (ср. Т. Нагель [1974]). Приемлемость или неприемлемость таких приближений зависит от богатства объяснительных и предсказательных возможностей пропозициональ-

==224

ных описаний, согласующихся с нашим главным допущением, согласно которому животные являются когнитивными субъектами. Тезис о том, что животные не способны мыслить, поскольку мышление предполагает наличие языка (Дэвидсон [1975]; Вендлер [1972]), опровергается тем фактом, что животные способны обладать перцептивной уверенностью. Дональд Дэвидсон, кстати, пытается совместить эти положения. Он, с одной стороны, считает, что восприятия животных имеют когнитивный характер, а с другой стороны, отрицает у животных способность мышления. Тем не менее два этих тезиса несовместимы, поскольку когнитивное восприятие имеет такую же пропозициональную структуру, как и мышление. Поэтому в упомянутой нами ранее теории фиктивности состояний уверенности последние не признаются реальными. Согласно же эвристической теории, характеризация реальных состояний уверенности. зависит от использования языковой модели, адекватность которой нельзя установить независимо, поскольку в нашем случае речь идет о состояниях уверенности, приписываемых либо существам, не владеющим языком, либо существам, компетентным в языковом отношении, но не всегда способным по тем или иным причинам выразить свои состояния уверенности в языковой форме.

Конечно, указанные затруднения можно обходить и другими способами. К примеру, (1) путем отрицания реальности состояний уверенности, а следовательно, и реальности личностей и животных как когнитивных субъектов, (2) на основе убеждения в том, что животные в некотором смысле обладают языком, поскольку они способны к чувственному познанию, (3) путем утверждения, что состояния уверенности адекватно характеризуются и индивидуализируются при помощи неязыковой модели, (4) наконец, путем отрицания реальности состояний уверенности, не отрицая в то же время реальности когнитивных субъектов; в последнем случае вместо того, чтобы приписывать состояния уверенности субъекту познания как целостной системе, ограничиваются приписыванием некоторых реальных состояний лишь отдельным частям этой системы, которые выполняют докогнитивные функции. Нам не обязательно рассматривать эти альтернативы по отдельности, поскольку имеются некоторые общие соображения,

15

Дж. Марголис

==225

Которые Могут решить судьбу всех теорий такого рода независимо от их видовых различий.

А теперь наш главный аргумент. Дело в том, что пропозициональное содержание (а по аналогии и интенциональность) может приписываться только психическим состояниям (в противоположность физическим состояниям), психическим ситуациям, действиям и т. п., которые в свою очередь могут непосредственно приписываться только личностям или другим носителям когнитивных способностей. В тех же случаях, когда пропозициональное содержание по видимости приписывается состояниям, процессам, ситуациям и т. п. на докогнитивном уровне или отдельным частям целостной когнитивной системы, основанием такой операции все равно оказывается приписывание свойств, которое когнитивные субъекты совершают по отношению к самим себе.

Информация всегда выражается пропозиционально (Арбиб [1972]), в каких бы разнообразных формах она ни выступала — сознательно или в форме нейрофизиологических процессов в мозгу и нервной системе в целом или в виде биологических изменений в организме. Поэтому если тезис о пропозициональном содержании остается в силе, то невозможно говорить о вводе и выводе информации в рамках отдельных частей системы, осуществляющих докогнитивные функции, не предполагая в то же время доступности некоторой доли этой информации для самой системы (когнитивного субъекта). В основе такого взгляда лежит следующее простое соображение: суждения определяются только при помощи предложений, которые используются в речевых актах и когнитивном поведении, хотя сами суждения не являются языковыми «сущностями» (они не могут быть таковыми, если считать, что животные обладают состояниями уверенности, но не обладают языком). Вместе с тем использование предложений в речевых актах, с одной стороны, а с другой стороны, поведение животных, подкрепляющее наши эвристические аналогии, в точности совпадают с тем родом деятельности, который позволяет нам выделить личности и животных в качестве специфических когнитивных субъектов. Поэтому если состояния, обладающие пропозициональным содержанием, приписываются некогнитивным системам, то это либо приведет к противоречию, либо окажется метафорой, либо будет паразитировать на припи-

==226

сываниях, совершаемых по отношению к подлинным когнитивным субъектам. Когда информация или пропозиционально характеризуемые состояния приписываются чисто физическим системам, то это делается либо фиктивно, либо метафорически.

Следовательно, при эвристическом использовании языковой модели для случаев, когда информационные процессы совершаются на докогнитивном уровне или у существ, не владеющих языком, мы всегда предполагаем наличие некоторого когнитивного субъекта, обладающего состояниями уверенности и связанными с ними состояниями и ситуациями, то есть субъекта, по отношению к которому могут быть оправданы соответствующие приписывания. В основе этого лежит либо прямая аналогия с личностями, либо рассмотрение функций предполагаемой докогнитивной информации по отношению ко всей информации, к которой система как целое имеет доступ в ходе своего когнитивного функционирования. Это лишь иной путь подтверждения тезиса, согласно которому реальные когнитивные субъекты должны обладать реальными состояниями уверенности, а последние предполагают реальность самих когнитивных субъектов. Все это согласуется с воззрениями Д. Деннитта [1976], для которого «информация или содержание, которым обладает некоторое событие в рамках данной системы, определяется по отношению к этой системе как (биологическому) целому». Мы можем согласиться и с другим утверждением Деннитта: содержание некоторого события, состоящего в передаче информации докогнитивного уровня от одной докогнитивной части системы к другой части, «следует понимать как некоторую функцию от функции всей системы, к которой принадлежит данное событие». Эти формулировки свидетельствуют о его симпатии к предложению М. Арбиба, согласно которому выражение «то, что глаз лягушки говорит мозгу лягушки» скорее следует понимать как «то, что глаз лягушки говорит самой лягушке». При таком подходе не имеет значения, является ли субъект познания живым существом или машиной. Информация, передаваемая от одной физической подсистемы к другой, может быть приписана системе в целом только в том случае, если данную систему (частями которой являются рассматриваемые подсистемы) можно на определенных основаниях охаракте-

15*

==227

ризовать как систему, способную находиться в когнитивных состояниях (Кроссон и Сэйр [1967]; Маккей 1969]).

Согласно наиболее распространенной теории коммуникации, «каждый физический канал имеет определенную способность к передаче информации», а «событие у сообщает некоторое количество информации о появлении события х», если наблюдение события у (при любом когнитивном истолковании слова «наблюдение») изменяет оценку вероятности появления события х (Месси [1967]; ср. Шеннон и Уивер [1949]). Следовательно, информация, связываемая с некоторым событием, определяется пропозиционально, то есть тем же самым способом, что и состояния уверенности. Иногда даже пытаются доказать, что «такие простые механизмы обработки информации, как термометры, радиоприемники, вольтметры и телефонные системы, допускают такую же характеристику [при помощи понятия «знание» (и других психологических предикатов)]» (Дрецке [1976]). Согласно этому тезису, главное различие между указанными системами, с одной стороны, и живыми существами и человеческими личностями, с другой, состоит в том, что системы первого рода в отличие от систем второго рода, по-видимому, «не способны различать информационно-эквивалентные [положения дел]», то есть «их внутренние состояния имеют [пропозициональное] содержание... но только это содержание безразлично к подстановке информационных эквивалентов» (Дрецке). Если учесть интенсиональный характер пропозициональных установок и интенциональных объектов, то сформулированный Дрецке тезис примет следующий вид: всякий раз, когда когнитивные субъекты интерпретируют упомянутые механизмы как системы, передающие информацию или обладающие способностью узнавать о наличии (или отсутствии) некоторого положения дел, им тем не менее приходится отрицать способность таких систем различать альтернативные экстенсионально эквивалентные сообщения, а соответственно предпочитать некоторые из них остальным. Однако наличие такой способности обычно связывается с самим понятием когнитивного субъекта.

Следовательно, мы можем выделить два отличительных признака, свойственных когнитивным субъектам в собственном смысле: (1) способность обладать интен-

==228

циональными состояниями, которым приписывается некоторое пропозициональное содержание, и (2) способность различать по крайней мере некоторые эквивалентные в информационном плане сообщения или отдавать предпочтение каким-либо альтернативам, связанным с эквивалентными информационными сообщениями. В этом случае утверждение о том, что термометр «знает» или «верит», что r, — это просто метафора, выражающая информационную интерпретацию причинных цепей (Эшби [1956]). Иначе говоря, термометр сообщает некоторую информацию только тогда, когда он сообщает эту информацию когнитивному субъекту в собственном смысле. Поэтому точнее будет сказать, что мы здесь сталкиваемся не просто с метафорой, но с эллиптическим оборотом речи.

Таким образом, мы можем сформулировать следующие выводы. Субъект познания должен обладать состояниями уверенности. Однако обладание этими состояниями предполагает концептуальные способности некоторого рода, которые и вызывают асимметричность поведения субъекта познания по отношению к некоторым во всех остальных отношениях экстенсионально эквивалентным сообщениям. К примеру, собака Фидо может испытывать состояние уверенности в том, что его хозяин входит в комнату. Предположим, что этот хозяин — президент Первого национального банка. Фидо, который не обладает понятием «президент Первого национального банка», не может быть уверен в том, что президент Первого национального банка входит в комнату. Приписывание состояний уверенности собаке Фидо означает приписывание реальных состояний, которое, однако, в силу отсутствия у Фидо языка может быть осуществлено только эвристически. Однако, поскольку Фидо является когнитивным субъектом, некоторая интенсиональная асимметрия должна сохраниться, так как она обусловлена определенными концептуальными ограничениями. В то же время поведение термометра или термостата не порождает никаких асимметрий подобного рода. Приписывание им способности обладать знаниями или состояниями уверенности является чисто фиктивным. Только эллиптический способ речи позволяет говорить, что эти приборы сообщают информацию. Они сообщают информацию в том смысле, что некоторый когнитивный субъект может интерпретиро-

==229

вать физические состояния такой системы как обладающие определенной информационной функцией. Компетентные в языковом отношении субъекты формулируют правила или правилоподобные регулярности и следуют им. Они могут познавать эти правила и регулярности и нарушать их, что обусловливает возможность интенсиональных различений. Животные не обладают языком и поэтому не могут формулировать таких правил. Однако, будучи когнитивными субъектами, способными овладевать понятиями, они демонстрируют интенсионально асимметричное поведение, которое, как уже отмечалось, характеризуется в эвристических терминах. В свою очередь системы, не обладающие когнитивными способностями,- тем не менее также допускают информационную интерпретацию. Отсюда следует только то, что законоподобные регулярности, которым подчиняются физические состояния подобных систем, при такой интерпретации приобретают пропозициональное содержание.

К примеру, термостат устроен таким образом, чтобы при определенной температуре прекращать подачу тепла. Последовательность его физических состояний при определенной их интерпретации или объяснении (которые могут представлять собой либо программу, в действительности заложенную когнитивным субъектом в рассматриваемую систему, либо естественную цель, постулируемую для лучшего объяснения поведения, скажем растения; либо интерпретацию, оправдываемую исключительно инструментальными замыслами когнитивного субъекта) сообщает, что то или иное действие имеет место или должно иметь место и т. п. Прекращение термостатом подачи тепла (или, точнее, «восприятие», сообщающее об этом «действии») есть не что иное, как некоторая интерпретация, функционально

эквивалентная утверждению соответствующего суждения.

Вокруг этого стратегически важного вопроса всегда возникало много споров. Мы сейчас попытаемся усилить высказанную точку зрения, хотя на первый взгляд может показаться, что приводимые аргументы слабо связаны с нашей основной темой. Прежде всего обратим внимание на тот факт, что, согласно любой сколько-нибудь осмысленной теории понятий, животные, не способные овладеть языком, не могут образовывать понятие предикации. Вместе с тем если мы допустим, что жи-

К оглавлению

==230

ВотнЫе способны к перцептивному познанию, и будем считать, что пропозициональное содержание состояния перцептивной уверенности должно формулироваться при помощи эвристического использования языка, то нам придется признать, что индивидуализация состояний уверенности животных не может не включать в себя эвристического использования предикации. Можно, к примеру, сказать, что Фидо видит, что его хозяин входит в комнату, хотя Фидо и не имеет понятия о предикации, поскольку не обладает языком. Сейчас мы не будем останавливаться на затруднениях, связанных с эвристическими приписываниями (мы вернемся к ним

несколько позже).

Предположим, что у нас имеется некоторая теория, говорящая об интересах, способностях, желаниях, возможном поведении и т. п. Фидо. Тогда при наличии свидетельств, что Фидо на самом деле воспринимает нечто, мы можем интерпретировать словесное сообщение «Я вижу, что мой хозяин входит в комнату» как наилучшее приближение к функциональному значению его восприятия. В этом случае теория, в которой говорится о способностях Фидо, приводит к наилучшему объяснению жизни Фидо, а предполагаемая функциональная эквивалентность перцептивной ситуации и эвристического сообщения о ней, используемая в этом объяснении, не требует, чтобы Фидо обладал какими-либо языковыми способностями, а следовательно, и способностью использовать языковую предикацию. Отсюда следует, что пропозициональное содержание перцептивной уверенности Фидо есть не что иное, как ее функциональное значение. К тому же если пропозициональное содержание этой уверенности формулируется эвристически, то у нас нет никаких оснований утверждать, будто передаваемая ею информация должна быть каким-либо специфически доступным образом репрезентирована в докогнитивных процессах или в когнитивных подпроцессах психической системы данной собаки.

В действительности от эвристической структуры не требуется такой репрезентации: эвристическая репрезентация структуры является всего лишь артефактом теории. Реальная структура приписывается исключительно функционально на основании теории и некоторого свидетельства. Для такого приписывания вполне достаточно, чтобы имеющиеся у Фидо докогнитивные

==231

каналы обработки информации находились в определенном структурном состоянии, допускающем возможности восприятия, и чтобы, согласно принятой нами теории, поведение Фидо оправдывало приписывание данной конкретной перцептивной уверенности. Другими словами, раз мы принимаем эвристическое приписывание состояний уверенности, мы можем считать такие конкретные состояния функционально-реальными, не требуя, чтобы они были структурно репрезентированы (то есть чтобы имелся независимый доступ к ним при помощи этой репрезентации) на уровне докогнитивных процессов (или когнитивных подпроцессов). С другой стороны, мы можем считать, что конкретные состояния уверенности структурно репрезентированы посредством соответствующих фрагментов состояния животного в целом и его поведения. Фактически это означает, либо (1) приписывание соответствующей уверенности согласно некоторому свидетельству и последующую интерпретацию некоторой части свидетельств как репрезентации данной уверенности, либо (2) интерпретацию некоторого состояния или акта поведения животного как выражения приписываемой уверенности. Ни в том, ни в другом случае не существует независимого от нашей модели доступа к репрезентации структуры уверенности. То, что Фидо видит своего хозяина входящим в комнату, репрезентируется либо при помощи специально выбранных образцов, органических процессов, нейрологических событий и т. п., которые имеют место в течение временного интервала, совпадающего с восприятием Фидо, либо при помощи его поведения в целом.

Таким образом, мы выяснили, что передача детальной информации, связанной с перцептивной уверенностью, приписывается Фидо только на основе интерпретации соответствующих физических фактов в свете некоторой теории. Эта теория заранее приписывает Фидо характерные для него пропозициональные установки, не пытаясь определить передачу информации на основе независимого декодирования пропозиционального значения некоторой последовательности физических состояний в докогнитивной системе Фидо. Эвристическое объяснение приписывания состояний уверенности животным нетрудно распространить и на приписывание состояний уверенности детям, еще не владеющим языком (конечно, если не придерживаться теории врожден-

==232

ных языковых способностей Хомского). К примеру, на самом раннем этапе развития причиной плача ребенка может оказаться простое чувство голода. В то же время компетентный в языковом отношении взрослый может сначала интерпретировать этот плач как естественное выражение чувства голода, а затем в свете развивающегося поведения ребенка может функционально интерпретировать этот плач как сообщение ребенка о том, что он голоден. Следует только иметь в виду, что здесь начинают действовать интенсиональные ограничения, о которых мы уже говорили. В этом плане поведение высших животных и детей, несмотря на все различие их способностей к рациональному поведению, оказывается весьма схожим. Это с очевидностью свидетельствует о несостоятельности мнения, согласно которому перцептивные уверенности, интенциональное поведение и т. п. не могут приписываться когнитивным субъектам, если им в то же время не приписывается некоторая независимо определяемая внутренняя репрезентация пропозиционального содержания или интенционального объекта таких состояний уверенности и поведения.

В чисто теоретическом плане можно выделить еще одну возможность, которая представляется вполне осуществимой, если не будет обнаружено четких данных, свидетельствующих о существовании интернализованных или врожденных языковых схем. Мы можем предположить, что внутренние состояния организма, причинно обусловливающие его поведение (что, кстати, подрывает логический бихевиоризм—Фодор [1968], [1975]), нуждаются в структурировании только в том смысле, в каком схемы, репрезентирующие пропозициональное и интенциональное содержание состояний уверенности в поведении животных, интерпретируются как реальное функциональное значение любых возможных физических структур в свете эвристически аппроксимируемой структуры реальных в функциональном отношении состояний уверенности. Согласно этой теории, состояния уверенности являются реальными и имеют реальную пропозициональную структуру. Однако языковая интерпретация этой структуры может быть приписана им только эвристически. Следовательно, какова бы ни была физическая структура центральной нервной системы животного, излишне приписывать ей репрезента-

==233

цию (функционально определенных) состояний уверенности.

В предыдущем абзаце мы фактически изложили весьма оригинальную концепцию, которая сравнительно недавно выдвинута Джерри Федором [1975] и которая диаметрально противоположна взглядам, отстаиваемым в данной книге. Здесь можно упомянуть три утверждения Дж. Фодора: «(а)... хотя рассматриваемые нами процессы обработки данных могут иметь место в нервной системе организма, их нельзя прямо и непосредственно приписывать самим организмам. Тем не менее, какое бы значение ни имело различение состояний организма- и состояний нервной системы для некоторых целей, нет никаких конкретных оснований предполагать, что оно имеет значение и для целей когнитивной психологии, (б)... если вы хотите узнать причины конкретного акта поведения данного организма, то сначала следует выяснить, какому описанию должно было удовлетворять поведение (или реакция) организма, что именно намеревался предпринять сам организм. [Другими словами], «преобладающий стимул» является непосредственной репрезентацией конкретного периферийного стимула, а «непосредственная реакция» означает внешнее действие. Однако репрезентация предполагает наличие средств репрезентации, а никакая символизация невозможна без символов. В частности, нет внутренней репрезентации без внутреннего языка, (в) Если обучение языку в буквальном смысле сводится к формированию и подтверждению гипотез об условиях истинности предикатов языка, то обучение языку предполагает способность использовать выражения, имеющие одинаковый объем с каждым из элементарных предикатов изучаемого языка. Однако, как мы уже видели, условия истинности каждого предиката языка L могут быть выражены в терминах условий истинности элементарных предикатов языка L. Отсюда следует, что язык L можно выучить только в том случае, если вы уже обладаете знанием некоторого языка, достаточно богатого для того, чтобы выразить объем любого предиката языка L.

Можно сформулировать это более определенно: овладеть семантическими свойствами некоторого термина можно только в том случае, если вы уже знаете некоторый язык, содержащий термин, имеющий те же самые семантические свойства». Наша теория противоречит

==234

теории Фодора по следующим пунктам: вопреки (а) мы утверждали, что докогнитивным процессам нельзя самим по себе приписывать пропозициональное или интенциональное содержание, то же самое верно и для частей некоторой системы; подобные приписывания могут быть только вторичными, производными, опирающимися на функциональную связь рассматриваемого содержания с состояниями уверенности или поведением всей системы, рассматриваемой как когнитивный субъект. Вопреки (б) мы утверждали, что приписывание когнитивных состояний животным (или детям в доязыковой период развития) не требует наличия внутреннего языка или символической системы, существование которых можно было бы подтвердить независимо от самих приписываний. Наконец, вопреки (в) мы утверждали, что овладение когнитивными способностями, а тем самым и обучение языку не требуют врожденного языка.

Важно отметить, что Фодор прямо заявляет, что он «не ставит своей целью доказать, что психологические процессы суть вычисления, а интересуется лишь следствиями такого предположения». Однако отсюда вытекает, по мнению Фодора, что признание вычислительной модели делает неизбежным принятие пунктов (а)—(в). Наша теория в таком случае может восприниматься как попытка показать, каким образом можно принять вычислительную модель и избежать следствий типа (а)—(в). С точки зрения Фодора, например, «принятие решения представляет собой вычислительный процесс; любое действие, выполняемое субъектом, является следствием вычислений, определенных на области репрезентаций возможных действий. Отсутствуют репрезентации — отсутствуют и вычисления. Отсутствуют вычисления—отсутствует и сама модель». В нашей же теории, поскольку вычисления, хотя они и реальны в функциональном отношении, могут характеризоваться только эвристически, репрезентативная схема (или внутренний язык) для согласования с другими схемами должна приписываться исключительно функционально. Фактически, как показывает практика, иначе мы и не можем установить даже сам факт наличия вычислений (обладающих интенсиональными характеристиками) у животных и детей на доречевой стадии развития, то есть

у существ, не владеющих языком.

Пункт (в) — наиболее курьезное и уязвимое утверж-

==235

дение Фодора. Согласно (в) вообще невозможно научиться новому понятию (при любой мало-мальски осмысленной трактовке понятия). Так, Фодор прямо заявляет, что «задача на овладение понятием не может быть последовательно интерпретирована как задача, в ходе решения которой мы овладеваем понятиями», и делает отсюда вывод, что «модели овладения понятиями на сегодняшний день могут иметь определенный смысл только в том случае, если предположить крайнюю форму теории врожденных идей». (Фодор также подчеркивает, что, «за исключением механического запоминания, «обучение понятиям» является единственным видом обучения, для которого психология предлагает нам теоретическую модель».)

Для обоснования этого взгляда Фодор выдвигает следующие соображения: если овладение понятием «сводится к созданию и подтверждению гипотез», то принятие соответствующей гипотезы о содержании некоторого понятия уже предполагает знание рассматриваемого понятия. В таком случае получается, что «овладение понятием» есть либо освоение «примеров» понятия, которым субъект уже, по существу, владеет, либо опознание того, какие понятия служат в качестве «критерия» для рассматриваемого понятия. Однако утверждение, что мы совсем не овладеваем новыми понятиями, выглядит совершенно нелепым при любой мало-мальски осмысленной концепции понятия. Во-первых, рациональнее было бы утверждать, что мы все же иногда овладеваем по крайней мере некоторыми новыми понятиями; с этой точки зрения теория Фодора фактически является современным вариантом платоновского мифа о знании как припоминании. Во-вторых, представляется совершенно неправдоподобным отрицать, что такие, к примеру, понятия, как мой нерожденный брат, несчетно бесконечное, Dada ^1 , расщепление атома, являются целиком приобретенными понятиями. И в-третьих, представляется совершенно неправдоподобным предполагать, что вся человеческая культура представляет собой только множество примеров некоторого набора докультурно данных понятий, и относить к этому набору даже

' Ничего не обозначающее слово, случайно избранное в качестве названия модернистским течением в западноевропейском искусстве начала XX в. — дадаизмом. — Ред.

==236

те понятия, которые, безусловно, возникли в ходе исторических трансформаций человеческой культуры.

Очевидно, что не существует никаких доводов в пользу двух следующих тезисов: (а) все понятия, которыми обладает человек, компетентный в языковом отношении, суть не что иное, как сложные комбинации некоторого обозримого конечного множества простых понятий; (б) любому существенному подмножеству такого множества простых понятий можно дать объяснение, совершенно не связанное с опытом культуры.

Обладание некоторым понятием, безусловно, предполагает формирование определенной уверенности. Единственная проблема, которую порождает указанная связь, имеет следующий вид: включает ли с достаточной очевидностью новое состояние уверенности новое понятие или нет? А этот вопрос в свою очередь сводится к вопросу о поиске наилучшего объяснения, не связанного с принятием теории врожденных идей. Разумеется, в теории Хомского утверждается, что только крайняя форма теории врожденных идей может объяснить быстроту и связность овладения языком, начинающегося с примитивных образцов. То же самое говорит Фодор по отношению к обучению в целом. Однако принятие эвристической модели позволяет нам продемонстрировать, что теория врожденных идей не вытекает ни из обучения языку, ни из овладения понятиями и что овладение некоторым понятием не предполагает предварительного с

ним знакомства.

Здесь достаточно обратить внимание на тот факт, что эвристическая трактовка состояний уверенности позволяет нам приписать не владеющему языком животному акт овладения понятием, к примеру, понятием «послушание». Так, Фидо можно обучить послушанию. Из того, что он в процессе обучения приобрел новые пропозициональные установки, направленные на послушание, следует, что он овладел ранее неизвестным ему понятием, которое не подкреплено никакими другими индуктивными свидетельствами, кроме самого приобретения установок. Если же учесть, что Фидо не владеет языком, а исходное приписывание ему овладения понятием было эвристическим, то единственно необходимым в данном случае свидетельством окажется тот факт, что Фидо теперь имеет понятие о послушании, которого он ранее не имел.

==237

Модель Фодора представляется правдоподобной только в пределах явных языковых формулировок. Стоит допустить, что существует доязыковое обучение (даже доязыковое обучение языку) и неязыковое овладение понятиями у существ, обладающих языковыми способностями, как сразу станет ясен буквальный смысл тезиса Фодора, что научение новому понятию включает «гипотезу и подтверждение». «Гипотеза и подтверждение» есть не что иное, как эвристически истолкованная аппроксимация процесса научения, наилучшая функциональная репрезентация которого может быть дана в языковых терминах. Оставаясь на эмпирической основе и считая теорию врожденных идей сомнительной, нам не удастся найти ни единого свидетельства в пользу тезиса, согласно которому когнитивные субъекты—будь то животные, не владеющие языком, или компетентные в языковом отношении взрослые — вообще не приобретают существенно новых понятий.

Думается, что Фодор попросту перепутал врожденную способность любого существа к обучению и сочетание врожденных и приобретенных способностей (включая концептуальные способности), от которого зависит овладение новыми понятиями. По всей видимости, способность формировать понятия имеет врожденный характер, но сами эти понятия не обязательно врождены. Следовательно, концептуальным способностям присуща некоторая двусмысленность: можно сказать, что существо, не владеющее понятием С, обладает концептуальной способностью к пониманию С, а существо, понимающее С, имеет концептуальную способность понимать объекты в терминах С. Когда Фидо овладевает понятием послушания (или когда Уошу овладевает понятием предлога «на»), можно категорично (и необдуманно) посчитать, что Фидо должен обладать врожденной концептуальной способностью к овладению этим понятием. Однако все его поведение говорит о том, что Фидо с рождения не обладал этим понятием и он научился ему. Как же можно отрицать такую возможность, вытекающую из эвристического истолкования языковой модели? И если все это признается в отношении животных, не владеющих языком, то почему же следует отрицать это в отношении людей: детей и взрослых?

Нам не обязательно соглашаться со всей системой Пиаже, чтобы оценить тот факт, что существует ряд

==238

эмпирических свидетельств в пользу взгляда, согласно которому дети приобретают новые понятия в процессе развития (Пиаже [1970]). Известный платоновский парадокс возникает лишь тогда, когда мы принимаем явно сформулированную формальную модель: S овладевает понятием С, то есть S сознает, что понятия А\ ... An служат критериальными условиями для понятия С; и, следовательно, чтобы осознать, что Ai...An связаны с С в качестве критериев, S должен уже знать понятие С. Однако при эвристической трактовке эту модель не обязательно понимать буквально. К тому же эмпирическая ситуация, по-видимому, складывается следующим образом: в момент / S не осознает понятие С, в момент t' S овладевает понятием С. Чтобы преодолеть парадокс Федора, нужно только допустить, что состояния уверенности и понятия обладают функциональной реальностью, а определение пропозиционального содержания состояний уверенности и овладение понятиями в отсутствие языка происходит чисто эвристически. Поведение в моменты t и t' подтверждает, что S сначала не владеет С, а затем овладевает им, то есть показывает, что овладение существом 5 понятием С происходит в течение некоторого временного интервала. В действительности здесь следует вести речь о модели, приписывающей фактам определенный смысл, а не отрицать факты на основании парадоксов, порождаемых самой моделью.

В итоге получается, что когнитивные субъекты, владеющие языком и действительно использующие его, способны репрезентировать свои размышления (в языковой форме) ; они не нуждаются в каких-либо иных формах репрезентации этих размышлений, и не существует ничего такого (вопреки Федору), к чему бы «субъект имел доступ» (курсив мой.— Дж. М.). В отношении животных, не владеющих языком, приписывание таких психологических состояний, как уверенность, оценка, намерение, восприятие и т. п. (что Федором вполне допускается), само основывается на эвристическом использовании языковой модели, а следовательно, на эвристическом использовании репрезентирующей системы. Отсюда следует отрицание тезиса, согласно которому «организм обладает некоторой внутренней [репрезентирующей] системой». Во всяком случае, приписывание внутренней репрезентирующей системы означает самое большее, что (1) пропозициональное или интенциональное значение

==239

данного акта поведения приписывается нейрофизиологическим процессам, которые, согласно теории Федора, могут «реализовывать» психические состояния; (2) внутренняя репрезентация есть не что иное, как аналог явного (языкового) или эвристически приписанного значения такого поведения. Короче говоря, предполагаемые внутренние репрезентации несовместимы с языковыми репрезентациями или с эвристически приписанным смыслом действительного поведения. Аналогичным образом в теории врожденных идей принимается априорная, независимая и четко структурированная компетенция, которая на поверку оказывается в лучшем случае подпроцессом реальной способности субъекта к деятельности на «молярном» уровне.

Главный недостаток теории Федора вкратце можно выразить следующим образом: Федору так и не удалось разработать схему, которая (на основании определенных свидетельств) могла бы играть роль «молекулярной» (или внутренней) репрезентации содержания мышления и речи на «молярном» уровне. «Наиболее адекватной интерпретацией сообщений, — утверждает Фодор, — являются формулы, принадлежащие языку мышления», а сами сообщения опосредуются «промежуточными репрезентациями», «языковыми структурными описаниями», обладающими психологической реальностью.

Какова же природа этих реальных внутренних репрезентаций, с которыми субъекты производят мыслительные операции? Фактически Фодор полностью соглашается с Дональдом Дэвидсоном [1976], который применил к решению этой проблемы семантическую концепцию истины Тарского [1956]: «Теория значения... призвана... устанавливать соответствие поедложений естественного языка и некоторой канонической репрезентации их условий истинности». Однако мы уже знаем (вопреки Куайну [I960]), что не существует адекватной экстенсиональности замены предложений, содержащих пропозициональные установки. Кстати, и сам Тарский скептически относился к применению его концепции истины к естественным языкам. Однако Федора это не смущает. Он заявляет, что «ядром компьютерного подхода к психологии является попытка объяснить пропозициональные установки организма через отношения организма к внутренним репрезентациям». Следовательно,

К оглавлению

==240

он предполагает, что (1) существует экстенсиональная парафраза объекта пропозициональной установки, выраженной глаголом («верит», «боится», «забывает», и т. п.), и (2) существует некоторый самостоятельный способ соотнесения конкретной пропозициональной установки с конкретным суждением.

Фодор, по-видимому, считает, что сам факт наличия (экстенсионально характеризуемого) пропозиционального или интенционального объекта позволяет придать пропозициональным установкам реляционную интерпретацию. Однако на деле оказывается, что все это только другой способ формулировки того же самого вопроса. Дело в том, что мы не можем выделить суждение, выражающее объект установки некоторого лица, до тех пор, пока мы не зафиксируем, какое именно суждение отражает тот факт, что некто имеет установку о чем-то, то есть до тех пор, пока мы не проанализируем само психическое состояние. Рассуждая в том же духе, Фодор признает: «Среди мелочей, которыми я вынужден буду пренебречь на данном этапе рассуждения, оказывается интерпретация указательных местоимений. Если говорить серьезно, то следовало бы сделать так, чтобы F формула внутреннего кода, которая соответствует русскому предложению «На этой странице чернильная клякса» («5»)], указывала на определенный референт для термина «эта страница». Согласно стандартному подходу, следует считать, что F содержит некоторую схему многоместного отношения между говорящим, местом, временем и т. п. Аргументы этого отношения, таким образом, различались бы для различных примеров S». Фодор игнорирует здесь не только интенциональные характеристики референции, которые не допускают внутренней репрезентации посредством разложения их на стандартные предложения (ср., например, референциальное использование определенных дескрипций—Доннеллан [1966]). Он упускает из виду также и тот факт, что даже принятие принципа тождества неразличимых не гарантирует существования такого обозримого конечного множества обобщенных описаний, которые бы однозначно индивидуализировали все объекты. Кроме того, выдвигаемый им тезис, что мы обладаем врожденной схемой для распознания конкретных объектов, с которыми мы сталкиваемся в опыте на «молярном» уровне, по-видимому, лишен всякого смысла.

16

Дж. Марголис

==241

В результате получается, что если Фодор прав (а скорее всего, так оно и есть) в том, что сама «суть» вычислительного подхода к психике требует определять понятие значения в терминах условий истинности типа предложенных Тарским, то тогда этот подход оказывается в целом несостоятельным. Столь же бесперспективна и позиция Федора в вопросе о пропозициональных установках. Дело в том, что он открыто заявляет, что «обладать определенной пропозициональной установкой означает находиться в определенном отношении к внутренней репрезентации». В свою очередь «установление отношения с внутренней репрезентацией является необходимым и достаточным условием для обладания пропозициональной установкой (или помологически тождественно такому обладанию)». Однако поскольку это отношение основано на вычислениях, то данная теория терпит провал вместе с вычислительной моделью психики, которая, как мы уже видели, скорее всего, является неадекватной. К тому же имеются все основания считать, что пропозициональные установки могут быть определены только в зависимости от контекста и только на «молярном» уровне (ср. Витгенштейн [1963]), а следовательно, они не допускают номологического определения.

Следует отметить, что Фодор признает возможность

психических состояний или пропозициональных установок, которые не являются результатами вычислений (к примеру, идей, приходящих нам в голову), а представляют собой «следствия грубого вмешательства физиологического уровня». Однако его больше всего заботят перспективы когнитивной психологии, то есть психологии, которая объясняет рациональные отношения, имеющиеся между психическими событиями в рамках данной формы жизни. Следовательно, «когнитивное объяснение требует не только наличия каузально взаимозависимых психических состояний, но и таких психических состояний, каузальные отношения которых воспроизводят семантические отношения, имеющиеся между формулами внутренней репрезентирующей системы». Конечно, возможно, что психические состояния находятся в причинной зависимости, не будучи в то же время связанными «по своему содержанию» (например, в том случае, когда некоторая воспринимаемая ситуация служит произвольным мнемоническим приспособлением для запсми-

==242

нания действий с чем-либо, совершенно не связанным с данной ситуацией).

Следовательно, по Федору, когнитивная психология зависит от возможности обосновать доступную сознанию вычислительную модель, принадлежащую к «молекулярному» уровню. Однако если принять во внимание выдвинутые нами аргументы, то (а) вычисления на «молекулярном» уровне могут приписываться только как подпроцессы по отношению к сознательному поведению на «молярном» уровне, а следовательно, не являются независимыми и эмпирически доступными; (б) не существует данных, свидетельствующих, что мы от рождения — то есть независимо от культурного опыта—обладаем некоторым конечно перечислимым множеством простых понятий, достаточным для того, чтобы обеспечить анализ всех имеющихся у нас понятий; (в) при отсутствии экстенсионального анализа интенциональных предложений и референций (который, по всей видимости, является невозможным) не существует никаких перспектив для истолкования значений высказываний естественного языка с помощью каких-либо внутренне доступных условий истинности. Эти утверждения важны для нас, поскольку они опровергают аргументы Фодора. Из ошибочности позиции Фодора вытекает невозможность обоснования какого-либо когнитивного варианта модели внутренних вычислений; а некогнитивный вариант ее (исключающий возможности редуцировать интенциональные контексты) не имеет никакого отношения к нашей проблеме. Первый терпит провал, потому что не продвигает вперед решение стоящей перед ним задачи, второй — потому что интенциональное не поддается редукции.

Думается, что сказанного вполне достаточно. Нам осталось только подчеркнуть отличие нашей теории от других осмысленных альтернатив, которые могли бы составить ей конкуренцию. Так, наша теория в некотором отношении близка теории Д. Деннитта. Действительно, Деннитт [1969] утверждает, что «нечто является сообщением или сигналом только тогда, когда оно продолжает фактически функционировать в некоторой самодостаточной Интенциональной системе, [то есть личности или другом субъекте познания]. Однако Деннитт завершает свое разъяснение следующим образом: «Мысли не следует отождествлять ни с физическими процессами

16

·

==243

в мозге, ни с логическими, или функциональными, состояниями или событиями в некоторой Интенциональной системе (получающей физическую реализацию в нервной системе некоторого тела). Наше описание обычной психической деятельности некоторой личности не может иметь точного аналога в экстенсиональном описании событий, происходящих в теле этой личности. Это обычное описание психической деятельности также не обладает имманентной точностью, поскольку, когда мы говорим о том, что некоторая личность знает нечто или верит в нечто, мы не приписываем этой личности каких-либо четко определенных, ограниченных, инвариантных, обобщенных. состояний, способностей или предрасположенностей. К тому же личный рассказ занимает относительно неустойчивое и непостоянное место в нашей концептуальной схеме и может в принципе совершенно «выйти из употребления», если в один прекрасный день мы перестанем трактовать объект любой природы (любое движущееся тело, систему или устройство) как Интенциональную систему только на том основании, что мы размышляем об этом объекте, общаемся с ним и т. п.»

Если признать все изложенное правильным, то становится совершенно невозможным в какой-либо подходящей модели приписывать «содержание, значение или конкретные центральные состояния мозга» (Деннитт), не признавая в то же время существования реальных субъектов познания и реальных состояний уверенности. Деннитт ошибается, когда заявляет, что, «перестав трактовать объекты» как личности или субъекты познания, мы могли бы в принципе без труда устранить личности из нашей онтологии. Однако если мы каким-либо образом интерпретируем некоторый объект, то мы не сможем устранить «интенциональные системы», или, иначе говоря, личности. Признание самого существования науки ведет к признанию реальных субъектов познания. Конечно, в принципе можно представить себе ситуацию, когда некоторые системы, ранее рассматриваемые как обладающие признаками сознания, могут в целях теоретической экономии более не интерпретироваться таким образом. Однако нам известно, что знание обладает определенными интенсиональными свойствами и поэтому не сохраняется на «субличностном», или докогнитивном, уровне, как бы тесно оно ни было связано с процессами такого уровня (Селларс [1963а]).

==244

Другую важную особенность нашей теории можно продемонстрировать путем сравнения ее с теорией состояний уверенности и понятий, предложенной Д. М. Армстронгом. Армстронг предпринимает изощренную попытку приспособить для физикалистских целей разработанную Гичем [1957] теорию понятий и «Идей» (а именно теорию «применения понятий»). Армстронг 1973] утверждает: «Предположим, я обладаю понятием X. Отсюда следует, что у меня имеется определенная способность. Эта способность представляет собой необходимое, хотя и не достаточное, условие обладания состояниями или мыслями, включающими суждения, в которых встречается X». Далее Армстронг разъясняет различие между понятиями простых и сложных идей и при этом значительно отклоняется от локковской интерпретации этого отношения. Однако во всем этом для нас представляет определенный интерес только попытка объяснить «самонаправленность состояний уверенности (и мыслей), [то есть интенциональность состояний уверенности, как она трактовалась Брентано, а также и интенсиональность их]», при помощи объяснения «самонаправленности наших простых понятий и идей». «Если же наши состояния уверенности, — продолжает Армстронг, — представляют собой нечто вроде карты мира, то они также должны включать (определенные) фундаментальные «репрезентирующие» элементы и отношения. Такие фундаментальные свойства мы будем называть «простыми идеями». Простые идеи автоматически порождают простые понятия, то есть понятия, символизирующие обладание такими идеями». Итак, идеи фактически репрезентируют элементы и отношения состояний уверенности. Однако Армстронг здесь же уверяет нас в том, что, по его мнению, «простые идеи могут быть последовательно отождествлены с физиологическими характеристиками состояний мозга...» (хотя в данной книге он и не приводит аргументов в пользу этого тезиса).

Таким образом, теория Армстронга расходится и с теорией Деннитта, и с нашей теорией. Дело в том, что Армстронгу не удается преодолеть двойного ограничения, согласно которому приписывание интенциональности докогнитивным состояниям можно обосновать только на основе соответствующих приписываний, совершаемых по отношению к самим субъектам познания. В результате предлагаемый им способ выражения не позво-

==245

ляет признать интенцйональность состояний уверенности, поскольку либо описание физиологических состояний исключает интенциональные соображения, либо информационная интерпретация таких состояний делает, как замечает Дрецке, их содержание «прозрачным для подстановки информационных эквивалентов». Это обнаруживает неадекватность предпринятой Армстронгом редукции интенциональности и самонаправленности. Далее, он заявляет: «Мой тезис заключается в том, что простые] понятия суть не что иное, как некоторая разновидность способности отбора предметов, которые подпадают под рассматриваемое понятие. И я считаю, что именно в- этом и заключается их самонаправленность. простые понятия должны представлять собой селективные способности. И в качестве простых понятий они не могут быть чем-либо иным, кроме такой селективной способности, [то есть состояния того объекта, который обладает данной способностью]». Однако если рассматриваемая способность отбора является (что первоначально и предполагалось) способностью когнитивного субъекта как такового, то из наших рассуждений следует, что интенциональные соображения сохраняются и рассматриваемые состояния не совпадают с физиологическими состояниями. Но поскольку здесь все же идет речь о физиологических способностях «отбора», то они не могут репрезентировать (в силу своего физиологического характера) ни интенциональные характеристики состояний уверенности, ни интенциональные асимметрии сознательного поведения.

Предложенные Денниттом и Армстронгом альтернативы позволяют нам, не входя в детали, подвергнуть критике те направления, которые, как мы в свое время указывали, грозили подорвать наш главный тезис. Однако мы теперь убедились, что нет никаких оснований сомневаться в реальности состояний уверенности и личностей (или других субъектов познания). Мы также убедились в необоснованности предположения, согласно которому состояния уверенности могут быть достаточно точно проанализированы при помощи неязыковой модели, а также гипотезы о том, что эти состояния могут быть заменены состояниями, не имеющими интенциональных характеристик, но совместимыми с допущением самих субъектов познания. Далее, мы установили, что вопрос о том, обладают ли животные языком, относится к чис-

==246

лу эмпирических, но независимо от ответа на этот вопрос животные обладают когнитивными способностями Следовательно, независимо от того, используем ли мы при анализе психики животных эвристические или буквальные приписывания, мы сталкиваемся с теми же самыми проблемами, с которыми мы имели дело при анализе личностей. Провал альтернативных направлений фигурирующих в нашем списке' под номерами (1) (2) и (4), раскрывает существенную недостаточность всех форм редукционистских теорий соотношения физического и психического. Что касается направления (3), то оно было отвергнуто самими физикалистами. См. с. 225.—Перед,

==247

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-

Hosted by uCoz