IndexАнастасия ШульгинаLittera scripta manetContact
Page: 24

Глава 12 ПРОПОВЕДЬ СМИРЕНИЯ

А в дереве твоем сучок, Рубанок застревает в нем: То гордость, твой порок. Всегда ведет она тебя На поводу своем.

Кристиан Моргенштерн

Все, что содержится в предыдущих одиннадцати главах, — это научное естествознание. Приведенные факты более или менее проверены, насколько это вообще можно утверждать в отношении результатов такой молодой науки, как сравнительная этология. Однако теперь мы оставим изложение того, что выявилось в наблюдениях и в экспериментах с агрессивным поведением животных, и обратимся к вопросу, можно ли из всего этого извлечь что-нибудь применимое к человеку и полезное для предотвращения тех опасностей, которые вырастают из его агрессивного инстинкта.

Есть люди, которые уже в самом этом вопросе усматривают оскорбление человеческого достоинства. Человеку слишком хочется видеть себя центром мироздания, чем-то таким, что не принадлежит к остальной природе, а противостоит ей как нечто по сути своей иное и высшее. Упорствовать в этом заблуждении — для многих людей потреб-

==206

ность, и они остаются глухи к мудрейшему из наставлений, какое когда-либо давал им мудрец, знаменитому Gnw%thi sauto'n, "познай самого себя" (изречение Хилона, которое, однако, большей частью приписывают Сократу). Что же мешает людям к нему прислушаться? Для этого есть три препятствия, сильнейшим образом зависящие от эмоций. Первое из них легко устранимо у каждого разумного человека; второе, при всей его вредности, все же заслуживает уважения; третье понятно в свете духовной эволюции — и потому его можно простить, но справиться с ним, пожалуй, труднее всего на свете. И все они неразрывно связаны и переплетены с тем человеческим пороком, о котором древняя мудрость гласит, что он предшествует падению, — с гордыней. Я хочу прежде всего рассмотреть эти препятствия, одно за другим, и показать, каким образом они причиняют вред. А затем постараюсь по мере сил

способствовать их устранению.

Первое препятствие — самое простое. Оно мешает самопознанию человека тем, что запрещает ему увидеть историю собственного исторического становления. Эмоциональная окраска и упрямая сила этого запрета парадоксальным образом возникают из-за того, что мы очень похожи на наших ближайших родственников. Людей было бы легче убедить в их происхождении, если бы они не были знакомы с шимпанзе. Неумолимые законы восприятия образов не позволяют нам видеть в обезьяне, особенно в шимпанзе, просто животное, подобное всем другим, а заставляют нас усматривать в ее лице человеческий облик. С такой точки зрения, измеренный человеческой меркой, шимпанзе, само собой, кажется чем-то ужасным, прямо-таки дьявольской карикатурой на нас самих. Уже с гориллой, отстоящей от нас несколько дальше в смысле родства, и тем более с орангутангом мы испытываем меньшие трудности. Головы их старых самцов, в которых мы видим причудливые дьявольские маски, мы воспринимаем вполне серьезно и даже находим в них какую-то красоту. С шимпанзе это совершенно невозможно. Он выглядит неотразимо смешно, но при этом настолько вульгарно, настолько отвратительно и отталкивающе, как может выглядеть лишь совершенно опустившийся человек. Это субъективное впечатление не так уж ошибочно: есть основания предполагать, что общие предки человека и шимпанзе по уровню развития были гораздо выше нынешних шимпанзе. Как ни смешна сама по себе эта оборонительная реакция человека по отношению к шимпанзе, ее тяжелая эмоциональная нагрузка склонила очень многих ученых к построению совершенно безосновательных теорий о возникновении человека. Хотя его происхождение от животных не отрицается, но близкое родство с шимпанзе либо избегается с помощью нескольких логических кульбитов, либо обходится софистическими

окольными путями.

Второе препятствие для самопознания — это эмоциональная антипатия к признанию того, что наши поступки подчиняются законам естественной причинности. Бернгард Гассенштейн назвал это "антикаузальным ценностным суждением". Смутное, похожее на клаустрофобию чувство скованности, охватывающее многих людей при размышлении о всеобщей причинной предопределенности природных явлений, несомненно, связано с их оправданной потребностью в свободе со-

==207

бственной воли и со столь же оправданным желанием, чтобы их действия определялись не случайными причинами, а высокими целями.

Третье великое препятствие к человеческому самопознанию — по крайней мере в нашей западной культуре — это наследие идеалистической философии. Она делит мир на две части: внешний мир вещей, который идеалистическое мышление считает в принципе безразличным к ценностям, и постижимый разумом мир внутренней закономерности человека, за которым лишь за одним признается ценность. Такое деление легко мирится с эгоцентризмом человека, оно идет, как он того хочет, навстречу его антипатии к собственной зависимости от законов природы, и потому нет ничего удивительного, что оно так глубоко вросло в общественное сознание. Насколько глубоко, можно судить по тому, как изменились в нашем немецком языке значения слов "идеалист" и "реалист", которые первоначально означали лишь философские установки, а сегодня содержат моральные оценки. Необходимо уяснить себе, насколько привычным стало в нашем западном мышлении отождествлять понятия "доступного научному исследованию" и в принципе безразличного к ценностям. Я должен здесь защититься от напрашивающегося упрека в том, что я настойчиво выступаю против трех препятствий, чинимых высокомерием человеческому самопознанию, лишь потому, что они противоречат моим собственным научным и философским воззрениям. Я выступаю не как закоренелый дарвинист против отвращения к эволюционному учению, и не как профессиональный исследователь причин против антикаузального восприятия ценности, и не как убежденный гипотетический реалист* против идеализма. У меня другие основания. Сейчас естествоиспытателей часто упрекают в том, будто они накликали на человечество ужасные напасти, дав ему слишком большую власть над природой. Этот упрек был бы оправдан лишь в том случае, если бы ученым можно было поставить в вину, что они в то же время не сделали предметом своего изучения и самого человека. Потому что опасность для современного человечества проистекает не столько от его способности властвовать над физическими процессами, сколько из неспособности разумно направлять социальные процессы. Однако в основе этой неспособности лежит именно непонимание причин, которое является, как я намерен показать, непосредственным следствием трех происходящих от высокомерия препятствий к самопознанию.

Они препятствуют исследованию как раз тех и только тех явлений человеческой жизни, которые представляются людям высокими ценностями — иными словами, тех, которыми они гордятся: если нам сегодня основательно известны функции нашего пищеварительного тракта и на основе этих знаний медицина, особенно полостная хирургия, ежегодно спасает жизнь тысячам людей, то мы обязаны этим исключительно тому счастливому обстоятельству, что работа этих органов ни в ком не вызывает особого почтения и благоговения. Если, с другой стороны, человечество в бессилии останавливается перед патологическим разложением своих социальных структур, если оно, с атомным оружием в руках, в социальном аспекте не умеет себя вести разумнее, чем какой-либо вид животных, то это в значительной степени обусловлено высокомерной переоценкой собственного поведения и вытекающим

==208

из нее исключением этого поведения из числа природных явлений, рассматриваемых как доступные исследованию.

Естествоиспытатели поистине не виновны в том, что люди отказываются от самопознания. Они сожгли Джордано Бруно, когда он сказал им, что они вместе с их планетой — всего лишь пылинка среди бесчисленных облаков других пылинок. Когда Чарлз Дарвин открыл, что они одного племени с животными, они с удовольствием убили бы и его; во всяком случае, попыток заткнуть ему рот было более чем достаточно. Когда Зигмунд Фрейд попытался проанализировать мотивы социального поведения человека и объяснить его причины, — хотя и с субъективно-психологической точки зрения, но вполне научно в отношении методики и постановки проблем, — его обвинили в недостатке благоговения, в слепом материализме и даже в порнографических наклонностях. Человечество защищает свою самооценку всеми средствами; и поистине уместно проповедовать ему смирение и всерьез попытаться взорвать эти созданные высокомерием препятствия на пути самопознания.

Сегодня мне уже не приходится иметь дело с тем сопротивлением, которое противостояло постижениям Джордано Бруно, — я рассматриваю это как ободряющий признак постепенного распространения естественно-научных знаний, — и потому я начну с того, что противостоит открытиям Чарлза Дарвина. Я думаю, что есть простое средство примирить людей с тем фактом, что они сами — часть природы и возникли в естественном становлении, без нарушения ее законов: нужно лишь показать им, насколько Вселенная велика и прекрасна, насколько достойны благоговения царящие в ней законы. Прежде всего, я более чем уверен, что человек, достаточно знающий об эволюционном становлении органического мира, не может внутренне сопротивляться осознанию того, что и сам он обязан своим существованием этому величественнейшему из всех природных явлений. Я не хочу обсуждать здесь вероятность или, лучше сказать, надежность учения о происхождении видов, многократно превышающую надежность всего нашего исторического знания. Все, что нам сегодня известно, беспрепятственно вписывается в это учение, ничто ему не противоречит, и ему присущи все достоинства, какими может обладать учение о творении: объяснительная сила, поэтическая красота и впечатляющее величие.

Кто усвоил это во всей полноте, тот не может испытывать отвращения ни к открытию Дарвина, что мы с животными одного племени, ни к идее Фрейда, что нами все еще руководят такие же инстинкты, какие управляли нашими дочеловеческими предками. Напротив, сведущий человек почувствует лишь новое благоговение перед достижениями разума и ответственной морали, которые впервые вошли в этот мир лишь с появлением человека и вполне могли бы дать ему силу укротить животное наследие в самом себе, если бы он в своей гордыне не отрицал само существование такого наследия.

Еще одно основание для широко распространенного неприятия эволюционного учения состоит в глубоком почтении, которое мы, люди, испытываем к своим предкам. "Происходить" — по-латыни "descendere", буквально — "спускаться вниз", "нисходить", и уже в римском праве было принято помещать прародителей вверху родословной

==209

и рисовать генеалогическое древо, разветвлявшееся сверху вниз. То, что человек имеет хотя и всего двух родителей, но 256 прапра-пра-пра-пра-прадедов и бабок, не отражается в таких родословных даже в тех случаях, когда они простираются на соответствующее число поколений. Этого избегают потому, что в этом числе не набирается достаточно много предков, которыми можно было бы похвалиться. По мнению некоторых авторов, выражение "нисходить" возможно, связано также с тем, что в древности любили выводить свое происхождение от богов. Что древо жизни растет не сверху вниз, а снизу вверх — это до Дарвина ускользало от внимания людей. Так что слово "нисхождение" означает, в сущности, противоположное тому, что оно должно было означать: его можно, если толковать его буквально, отнести к тому, что наши предки в свое время спустились с деревьев. И они действительно это сделали, хотя, как мы теперь знаем, задолго до того, как стали людьми.

Немногим лучше обстоит дело и со словами "pa3BHTHe"("Entwicklung"*) и "эволюция". Они тоже возникли в то время, когда мы не имели понятия о творческом ходе истории видов, а знали только о возникновении отдельного существа из яйца или из семени. Цыпленок из яйца или подсолнух из семечка раз-вивается в самом буквальном смысле, т. е. из зародыша не возникает ничего, что не было в нем спрятано с самого начала.

Великое Древо Жизни растет совершенно иначе. Хотя древние формы являются необходимой предпосылкой для возникновения их более развитых потомков, этих потомков никоим образом нельзя вывести из исходных форм или предсказать по свойствам этих форм. То, что из динозавров получились птицы или из обезьян люди, — это в каждом случае исторически единственное достижение эволюционного процесса, который хотя и направлен в целом к высшему — согласно законам, управляющим всей жизнью, — но во всех своих деталях определяется так называемой случайностью, т. е. бесчисленным множеством побочных причин, которые в принципе невозможно охватить во всей полноте. В этом смысле "случайно", что в Австралии из примитивных предков возникли эвкалипты и кенгуру, а в Европе и Азии — дубы и люди.

Новое приобретение, которое нельзя вывести из предыдущей ступени. откуда оно берет начало, в подавляющем большинстве случаев представляет собой нечто высшее в сравнении с тем, что было. Наивная оценка, выраженная в заглавии "Низшие животные", вытисненном золотыми буквами на обложке первого тома старой доброй "Жизни животных" Брема, для каждого непредубежденного человека является неизбежной закономерностью мысли и чувства. Кто хочет любой ценой остаться "объективным" натуралистом и любой ценой избежать принуждения со стороны "всего лишь" субъективного, тот может попробовать — разумеется, лишь в мысленном, воображаемом эксперименте — лишить жизни по очереди кустик салата, муху, лягушку, морскую свинку, кошку, собаку и, наконец, шимпанзе. Он поймет, как по-разному трудно дались бы ему эти убийства на разных уровнях жизни! Запреты, которые противостояли бы каждому из них, — хорошее мерило той

К оглавлению

==210

весьма различной ценности, какую представляют для нас эти различные уровни жизни, хотим мы этого или нет.

Лозунг свободы естествознания от ценностей не должен приводить к ошибочному мнению, будто эволюция — эта великолепнейшая из всех цепей естественно объяснимых явлений — не в состоянии создавать новые ценности. То, что возникновение некоторой высшей формы жизни из более простой предшествующей означает для нас приращение ценности, — это столь же несомненная действительность, как наше собственное существование.

Ни в одном из наших западных языков нет непереходного глагола, который мог бы обозначить филогенетический процесс, сопровождаемый приращением ценности. Если нечто новое и высшее возникает из предыдущей ступени, на которой нет и из которой не выводится именно то, что составляет самую сущность этого нового и высшего, то такой процесс никак нельзя назвать развитием. В принципе это относится к каждому значительному шагу, сделанному генезисом органического мира, в том числе и к первому — возникновению жизни, и к последнему на сегодняшний день — превращению антропоида в человека.

Несмотря на все поистине эпохальные, глубоко волнующие достижения биохимии и вирусологии, возникновение жизни остается — пока! — самым загадочным из всех событий. Различие между органическими и неорганическими процессами удается выразить лишь с помощью инъюнктивного определения, т. е. такого, которое заключает в себе несколько конститутивных признаков живого, создающих жизнь только в их общем сочетании. Каждый из них в отдельности, как, например, обмен веществ, рост, ассимиляция и т. д., встречается и в неорганическом мире. Когда мы утверждаем, что жизненные процессы суть процессы физические и химические, это, безусловно, верно. Нет никаких сомнений, что в качестве таковых они в принципе объяснимы естественным путем. Для объяснения их особенностей нет надобности обращаться к какому-либо чуду, так как сложность молекулярных и прочих структур, в которых эти процессы протекают, вполне достаточна для этого.

Зато неверно другое утверждение, которое часто приходится слышать: что жизненные процессы — это в сущности всего лишь химические и физические процессы. Потому что в нем содержится не сразу заметное ошибочное ценностное суждение, вытекающее из неоднократно обсуждавшегося неверного воззрения. Как раз "в сущности", т. е. с точки зрения того, что свойственно только этим процессам и конститутивно для них, они представляют собой нечто совершенно иное, нежели то, что обычно понимается под химико-физическими процессами. И презрительное высказывание, что они "всего лишь" таковы, тоже неверно. Это процессы, которые в силу особенностей структуры той материи, в которой они происходят, выполняют совершенно особые функции самосохранения, саморегулирования, сбора информации и, самое главное, воспроизведения необходимых для всего этого структур. Хотя эти процессы в принципе и допускают причинное объяснение, однако они не могут протекать в материи, структурированной иначе или менее сложно.

В принципе так же, как соотносятся процессы и структуры живого с процессами и структурами неживого, соотносится внутри мира ор-

==211

ганизмов любая высшая форма жизни с низшей, от которой она произошла. Как неверно, что орлиное крыло, ставшее для нас символом всякого стремления ввысь, — это "в сущности всего лишь" передняя лапа рептилии, так же неверно и то, что человек — "в сущности всего лишь" обезьяна.

Один сентиментальный мизантроп изрек часто пережевываемый с тех пор афоризм: "Узнав людей, я полюбил зверей". Я утверждаю обратное: кто по-настоящему знает животных, в том числе высших и наиболее родственных нам, и имеет некоторое представление об истории развития животного мира, только тот может по достоинству оценить уникальность человека. Мы — самое высшее достижение Великих Конструкторов эволюции на Земле, какого им удалось добиться до сих пор; мы их "последний крик", но, разумеется, не последнее слово. Для естествоиспытателя запретны любые абсолютные допущения, даже в области теории познания. Они — грех против Святого Духа Pa'nta rei'*, великого прозрения Гераклита, что ничто не "есть", но все течет в вечном становлении. Возводить в абсолют и объявлять венцом творения, который никогда не может быть превзойден, сегодняшнего человека на нынешнем этапе его марша сквозь время, который, хочется надеяться, будет пройден очень быстро, — это в глазах естествоиспытателя самая кичливая и самая опасная из всех необоснованных догм. Считая человека окончательным подобием Бога, я ошибусь в Боге. Но если я не забываю о том, что совсем недавно (с точки зрения эволюции) наши предки были самыми обыкновенными обезьянами из числа ближайших родственников шимпанзе, то я могу увидеть некоторый проблеск надежды. Не будет слишком большим оптимизмом предположить, что из нас, людей, может еще возникнуть нечто лучшее и высшее. Будучи далек от гого, чтобы видеть в человеке окончательное подобие Божие, я утверждаю более скромно и, как я думаю, с большим благоговением перед Творением и его неисчерпаемыми возможностями: то связующее звено между животным и подлинно человечным человеком, которого так долго ищут, — это мы!

Первое серьезное препятствие к человеческому самопознанию — нежелание верить в наше происхождение от животных — основано, как я имею смелость считать теперь доказанным, на незнании или на неверном понимании сущности органического творения. Поэтому просвещение может его устранить, по крайней мере в принципе. То же относится и ко второму препятствию, о котором сейчас будет речь, — к антипатии против причинной обусловленности мировых процессов. Но в этом случае устранить недоразумение гораздо труднее.

Его корень — принципиальное заблуждение, будто процесс, который причинно определен, не может быть в то же время направлен к некоторой цели. Конечно, во Вселенной существует бесчисленное множество явлений, вовсе не целенаправленных, в отношении которых вопрос "зачем?" должен остаться без ответа, если только нам не захочется найти его любой ценой, и мы в неумеренной переоценке собственной значимости истолкуем, например, восход Луны как включение ночного освеще-

' '"Bee течет (греч.). — Примеч. пер

==212

ния для нашего удобства. Но нет такого явления, к которому был бы неприложим вопрос о его причине.

Как уже говорилось в 3-й главе, вопрос "зачем?" имеет смысл только там, где работали Великие Конструкторы — или сконструированный ими живой конструктор. Лишь там, где части общей системы специализировались при разделении труда на выполнении различных, дополняющих друг друга функций, осмыслен вопрос "зачем?". Это относится и к жизненным процессам, и к тем неживым структурам и функциям, которые жизнь ставит на службу своим целям, например, к машинам, созданным людьми. В этих случаях вопрос "зачем?" не только разумен, но и необходим. Невозможно догадаться, по какой причине у кошки острые когти, не поняв сначала, что ловля мышей — это специальная функция, для которой они созданы.

Но ответ на вопрос "зачем?" отнюдь не делает излишним вопрос о причинах, как уже говорилось в начале 6-й главы — о Великом Парламенте Инстинктов. Я покажу на примитивном сравнении, что эти вопросы вовсе не исключают друг друга. Я еду на своей старой машине через страну, чтобы сделать доклад в одном отдаленном городе, что является целью моего путешествия. По дороге я размышляю о целесообразности, о "финальности" машины и ее конструкции, и радуюсь, как хорошо она служит цели моей поездки. Но тут мотор пару раз чихает и глохнет. В этот момент я с огорчением понимаю, что мою машину движет не цель. На ее несомненной финальности далеко не уедешь; и лучшее, что я смогу сделать, — это полностью сосредоточиться на естественных причинах ее движения и разобраться, в каком месте нарушилось их взаимодействие.

Насколько ошибочно мнение, будто причинные и целевые взаимосвязи исключают друг друга, можно еще нагляднее показать на примере "царицы всех прикладных наук" — медицины. Никакой "смысл жизни", никакой "всесоздающий фактор", ни одна самая важная неисполненная жизненная задача не помогут несчастному больному, у которого возникло воспаление в аппендиксе, но ему может помочь младший ординатор хирургической клиники, если только правильно продиагностирует причину расстройства. Таким образом, целевое и причинное рассмотрение жизненных процессов не только не исключают друг друга, но вообще имеют смысл лишь в совокупности. Если бы человек не стремился к целям, то не имел бы смысла его вопрос о причинах; если он не имеет понятия о причинных взаимосвязях, он бессилен направить события к цели, как бы хорошо он ее ни представлял.

Такая связь между целевым и причинным рассмотрением явлений жизни представляется мне совершенно очевидной, однако заблуждение об их несовместимости оказывается для многих, по-видимому, совершенно непреодолимым. Классический пример того, насколько подвержены этому заблуждению даже большие умы, можно найти в работах У. Мак-Дугалла, основателя "Purposive Psychology", психологии цели. В своей книге "Outline of Psychology'"* он отвергает все причинно-физиологические объяснения поведения животных за одним-единст-

'*"0черк психологии" (англ.). — Примеч. пер.

==213

венным исключением: то нарушение функции ориентации по направленнию света, которое заставляет насекомых в темноте лететь на пламя, он объясняет с помощью так называемых тропизмов, т. е. на основе причинного анализа механизмов ориентации.

Вероятно, люди потому так сильно боятся причинного исследования, что их мучит безрассудный страх: они боятся, что полное проникновение в причины явлений может разоблачить как иллюзию свободу человеческой воли. Конечно, тот факт, что это я чего-то хочу, так же мало подлежит сомнению, как и само мое существование. Более глубокое проникновение в цепочки физиологических причин собственного поведения ни в малейшей степени не может изменить тот факт, что человек хочет, но может внести изменения в то, чего он хочет.

Только при очень поверхностном рассмотрении свобода воли кажется состоящей в том, что человек, совершенно не связанный никакими законами, "может хотеть, чего хочет". Такое может померещиться только тому, кто клаустрофобически бежит от причинности. Вспоминается, как алчно была подхвачена "неопределенность" событий в физическом микромире, "беспричинные" квантовые скачки, и как на этой почве строились теории, которые должны были посредничать между физическим детерминизмом и верой в свободу воли, хотя ей оставляли лишь жалкую свободу игральной кости, выпадающей чисто случайно. Однако нельзя всерьез думать, будто свободная воля означает, что произволу индивида, как некоему совершенно безответственному тирану, дана абсолютная власть над его поступками. Наша самая свободная воля подчинена строгим законам морали, и наше стремление к свободе существует, между прочим, и для того, чтобы препятствовать нам подчиняться не этим, а другим законам. Примечательно, что боязливое чувство несвободы никогда не вызывается сознанием, что наши поступки так же жестко связаны законами морали, как физиологические процессы законами физики. Мы все согласны в том, что наивысшая и прекраснейшая свобода человека тождественна моральному закону в нем. Большее значение естественных причин собственного поведения может только приумножить возможности человека и дать ему силу претворить его свободную волю в поступки. Но это знание ни в коем случае не может ослабить его стремления. И если в утопическом случае окончательного успеха причинного анализа, который по принципиальным основаниям невозможен, человеку удалось бы полностью раскрыть причинные связи всех явлений, в том числе и происходящих в его собственном организме, то и тогда он не перестал бы хотеть, но хотел бы того же самого, чего "хочет" свободная от противоречий закономерность Вселенной, "Мировой Разум" Логоса. Эта идея чужда лишь нашему современному западному мышлению; древнеиндийской философии и мистикам средневековья она была очень знакома.

Я подошел к третьему великому препятствию на пути самопознания человека: к глубоко укоренившемуся в нашей западной культуре убеждению, будто естественно объяснимое лишено какой бы то ни было ценности. Это мнение происходит из утрирования кантианской философии ценностей, которая, в свою очередь, является следствием идеалистического разделения мира на две части. Как уже указывалось, страх перед

==214

причинностью, о котором мы только что говорили, является одним из эмоционально мотивирующих оснований для высокой оценки непознаваемого; однако здесь замешаны и другие неосознанные факторы. Непредсказуемо поведение властителя, отеческой фигуры, к существенным чертам которой принадлежит известная доля произвола и несправедливости. Непостижима воля Божья. Если нечто можно естественным образом объяснить, им можно и овладеть; и вместе с его непредсказуемостью часто пропадает почти весь ужас. Из перуна, который Зевс метал по своему непостижимому произволу, Бенджамен Франклин сделал электрическую искру, и громоотвод защищает от нее наши дома. Необоснованное опасение, что причинное постижение природы может лишить ее божественности, составляет второй главный мотив страха перед причинностью. Так возникает еще одна помеха исследованию, которая тем сильнее, чем выше в человеке благоговение перед красотой и величием Вселенной, чем более прекрасным и более достойным почитания представляется ему исследуемое явление природы.

Помеха для исследования, проистекающая из этой трагической причины, тем опаснее, что она никогда не переступает порог сознания. Те, к кому это относится, если их спросить, с чистой совестью отрекомендуются друзьями естественных наук. Они могут даже быть крупными исследователями некоторой ограниченной области; но подсознательно они полны решимости не переступать s попытках естественного объяснения границ того, что представляется им достойным почитания. Возникающая таким образом ошибка состоит не в том, что ошибочно допускается существование непознаваемого. Никто не знает лучше естествоиспытателя, что человеческому познанию поставлены границы; но он всегда сознает, что мы не знаем, где эта граница проходит. "В глубь природы, — писал Кант, — проникают наблюдение и анализ ее явлений. Неизвестно, как далеко это может увести в будущем". Возникающее таким образом препятствие к исследованию — это совершенно произвольно проводимая граница между познаваемым и уже не познаваемым. Многие очень тонкие наблюдатели природы испытывают такое благоговение перед жизнью и ее особенностями, что проводят границу у ее возникновения. Они предполагают особую жизненную силу, по-французски force vitale, некий направляющий интегрирующий фактор, который считается не нуждающимся в научном объяснении и не поддающимся ему. Другие проводят границу там, где, по их ощущению, человеческое достоинство требует прекратить все попытки естественного объяснения.

Как относится или как должен относиться к действительным границам человеческого познания настоящий естествоиспытатель, я понял в ранней молодости из высказывания одного крупного биолога, несомненно не обдуманного заранее. Я никогда не забуду, как Альфред Кюн делал однажды доклад в Австрийской академии наук и закончил его словами Гёте: "Высшее счастье мыслящего человека — постичь постижимое и спокойно чтить непостижимое". Сказав это, он на мгновение задумался, потом протестующе поднял руку и звонко, перекрывая уже начавшиеся аплодисменты, воскликнул: "Нет, господа! Не спокойно, спокойно — нет!" Настоящего естествоиспытателя можно определить

==215

именно по его способности уважать то постижимое, которое ему удалось постичь, ничуть не меньше, чем прежде, ибо именно отсюда вырастает для него возможность хотеть, чтобы было постигнуто и почти непостижимое; он не боится лишить природу божественности проникновением в причины ее явлений. Впрочем, природа после научного объяснения какого-либо из ее удивительных явлений никогда не оставалась в положении разоблаченного ярмарочного шарлатана, потерявшего репутацию волшебника; естественно-причинные взаимосвязи всегда оказывались более великолепными и заслуживающими большего благоговения, чем самые красивые мифические толкования. Кто понимает природу, тот не нуждается в непознаваемом, сверхъестественном, чтобы быть в состоянии испытывать благоговение; для него существует лишь одно чудо, и состоит оно в том, что решительно все в мире, включая наивысший расцвет жизни, возникло без чудес в обычном смысле этого слова. Вселенная стала бы для него менее величественной, если бы ему пришлось узнать, что какое-то явление — скажем, поведение благородного человека, направляемое разумом и моралью, — может происходить лишь при нарушении вездесущих и всемогущих законов единого Целого.

Чувство, которое испытывает естествоиспытатель по отношению к великому единству законов природы, нельзя выразить лучше, чем словами: "Две вещи наполняют душу все новым и растущим изумлением: звездное небо надо мною и нравственный закон во мне". Изумление и благоговение не помешали Иммануилу Канту найти естественное объяснение закономерностям звездного неба, и притом именно такое, которое исходит из его становления. Можно ли предполагать, что он, еще не знавший о великом становлении мира организмов, оскорбился бы тем, что мы и нравственный закон внутри нас рассматриваем не как нечто данное a priori, a как нечто возникшее в естественном становлении, — точно так же, как он рассматривал законы неба?

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16-17-18-19-20-21-22-23-24-25-26-27-28-29-30-31-32-33-34-35-36-37-38-39-40-41-42-43-44-45-46-47-48-49-50-51-52-53-54-55-56-57-58-59-

Hosted by uCoz